Форум Питерского сообщества

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Форум Питерского сообщества » Проза » Клуб любителей исторической прозы


Клуб любителей исторической прозы

Сообщений 21 страница 30 из 31

21

Несмышлёнка

История всех до сих пор существовавших
обществ была историей борьбы классов.
(К. Маркс и Ф. Энгельс)

Так Верку зовут мать, отец и баба Дуся. Одна лишь тётка Зоя ласково и всерьёз называет Верочка, а иногда – Вера Николавна. А ей ведь уже седьмой годок  и очень она в свои малые лета разумная. И корову подоить готова, хоть силёнок маловато.
Где тебе! - отмахивается мать.
Тятька смеётся:
- Иди Красотку подёргай.
А Верка-то знает, что телята молока не дают, и обижается.
Ей всё больше кажется, что в доме она не родная, наверное, приёмная. Вон у других детворы полные дворы, а она одна. Наверное, у мамки с тятькой что-то не получалось, и они взяли приёмыша, выбрав самого смышленого. Ведь никаких забот с Веркой нет. Другие стёкла бьют, дерутся, день-деньской бегают на улице, от работы отлынивают, а она – домоседка и хлопотунья. Правда, всё впустую. Ну, бабе Дусе клубок подержать, иль мамка скажет: «Пройдись голиком по избе» - вот и все дела. Отец только за квасом посылает. А когда сильно пристаёшь, смеётся: «Натаскай воды ковшом да чтоб полную баню». 
Другое дело - тётка Зоя. Всегда весёлая, приветливая, хоть и жизнь у неё, Верка знает, не сложилась. В семье она была младшей, после мамки, красивой и любимой дочерью. Улестил её проезжий купчик и увёз с собой в Челябинск. Не обманул, женился, да не пожилось - пил запойно и драться любил. Когда разводились через суд, попробовала тётка Зоя «оттяпать» у супруга часть имущества, да не получилось. В качестве компенсации за побои присудили только вставить вместо выбитого зуба – металлический. С ним, на зависть мужикам всей деревни, и вернулась Зойка домой.
Не склонная к крестьянской жизни, она всё же не села на шею родственникам, нашла источник существования – на машинке «ZINGER»  девкам и молодящимся бабам всей округи шила городского фасона наряды. Жила, по деревенским меркам, широко и весело. От кавалеров отбоя не было, и не раз её дом брали штурмом ревнивые жёны.
Баба Дуся, прежде без памяти любившая Зойку, теперь панически боялась и шёпотом кляла младшую дочь - бросила дом и вместе с угасающим мужем перебралась к Веркиным родителям.
Дед недавно умер. Верка его помнит сгорбленным, ссохшимся старичком, словно прожитые годы иссушили и сделали ниже ростом. Последние дни он не спал ночами, сидел перед домом на лавке, курил махорку и морщился от болей в животе. Верка тайком от родителей пробиралась к нему, сидела рядом, таращила глаза в чистое, усыпанное звёздами небо. Дед указывал на эти светящиеся точки, называл каждую своим именем. Он был добрым.
О том, что идёт война, Верка знала, но в глаза её не видела, всё как-то стороной обходила она Табыньшу. А теперь вдруг нагрянуло столько много бородатых казаков! У всех мрачные настороженные лица. Их главный сотник со своими помощниками остановился в просторной избе тётки Зои. Эти дядьки оказались совсем и не страшными. Но тятька настрого запретил ходить туда, а тётку Зою назвал нехорошим словом.
Вот беда! Верке ну просто необходимо срочно побывать у тётки. У неё осталась на примерку новых нарядов любимая кукла Мотя, вырезанная дедом из деревяшки. Да и новостей скопилось уйма.
Вот вчера, например, с мамкой, другими бабами пошли за кисляткой в лес и наткнулись на беглого солдата. Вот страху-то! Бабы врассыпную. А Верка сразу смекнула – бежать-то хуже и осталась возле боевитой тётки Глани. Мамка, та до деревни бежала без оглядки, и только тогда про дочь вспомнила и её же потом отругала. Ну, справедливо ли?
Дак как же к тётке-то сходить, чтоб про то дома не узнали?
Верка крадучись забралась под крышу амбара поразмыслить и оглядеться.
День начинался весёлым солнечным светом, заливавшим двор, усадьбу, всю округу. К густому духу прошлогодних веников подмешивались все ароматы весны. Сотни щелей в старой крыше. Верка потянула носом, чтобы определить из какой каким запахом веет.
Дверь в избу тихо отворилась и на пороге показалась баба Дуся – маленькая старушка вся в чёрном. Её туго зачесанные назад волосы отливали серебром, и хотя ей было за шестьдесят, лицо оставалось гладким, без единой морщины. Годы будто проскользнули по ней, как вода по стеклу, не оставив следа. Она была босиком и тёрла спросонья глаза.
Значит, тятьки дома нет, подумала Верка, зная, что баба Дуся очень стесняется своего зятя. Где же мамка? Может в огороде?
Она прошла по гулко хрустевшему шлаку, выглянула в слуховое окно. Судя по росе, сверкавшей на огородной зелени, день до самого заката обещал быть солнечным и ясным.
С соседского денника доносился звяк удил и тихое ржание. Вместе с хозяйской лошадёнкой и беспокойно метавшимся вдоль загороди стригунком, Верка увидела чужого, под седлом, доброго коня. Наверное, тоже на постой стали, подумала Верка о соседе, и вдруг уловила в густых изумрудно-серебристых зарослях малины какое-то движение и, вглядевшись, ясно различила прятавшегося меж кустов мужчину.
Она так напрягала зрение, что даже ощутила резь в глазах, и всё же смогла различить, что незнакомец одет в сапоги, перепоясан ремнями и через плетень наблюдает за улицей.
По мере того, как он оставался неподвижным, вызывая своими непонятными действиями страх, сердце Веркино затрепетало. Она почувствовала, как от живота поднимается вверх холодная волна, захватывает всё тело, бьётся и стучит в висках.
Кто это, и что он замышляет? Скорей тятьке сказать. Ах, его нету! И мамка где не ведомо. С бабкой что говорить – глухая и пужливая, даже мышей боится.
Верка спустилась вниз и бегом по улице понеслась к тётке Зое.
Два казака курили и беседовали во дворе, не обратили на девочку никакого внимания.
Невысокий, худющий, с крупными лошадиными зубами сказал:
- Насколько мне известно, его положили в полевой лазарет с высокой температурой.
- Не мудрено, - ответил другой, с лицом похожим на хитрую лисью мордочку. – Любого кинет в жар от такой бабы.
Оба громко расхохотались.
В кадушке для сбора дождевой воды Верка вдруг увидела свою любимицу Мотю, плавающую вниз лицом, облепленную зеленоватой плесенью. Обида шилом кольнула маленькое сердце. Держа куклу  в вытянутых руках перед собой, как доказательство гнуснейшего преступления, девочка, едва сдерживая слёзы, спросила казаков о своей тёте. Ей указали на распахнутые двери бани.
  Войдя туда, Верка была настолько поражена увиденным, что мигом забыла про Мотины беды. Тётка Зоя сидела на полу, прислоняясь спиной к лавке. Лицо у неё, совсем ещё молодое, затянула восковая бледность. Её пышные волосы в беспорядке рассыпались по плечам, горящие лихорадочным блеском глаза застыли неподвижно, как у куклы.
- Нет, это так не кончится, - бормотала она, разговаривая сама с собой. – Я ещё всем вам покажу. Да, я ничего не боюсь, меня ничто не остановит. А тебе, милый, я всё скажу, всё до конца…. Нет, ты не бросишь меня здесь. Не надейся.
На лице у Верки выражение растерянности сменила гримаса ужаса.
- Тётечка Зоя…
- Где ты, Верочка? – Зойка пошарила рукой в пространстве, повела невидящим взглядом туда-сюда.
- Не оставляй меня, доченька, - произнесла она дрожащим голосом.
Поймав под руку босые Веркины ступни, она принялась осыпать их поцелуями
- Тётя Зоя, тётя Зоя, - тормошила её девочка. – Я здесь. Посмотри на меня.
Сквозь пьяный туман женщина наконец рассмотрела Верку, схватила её за руку, пытаясь подняться.
- Солнышко моё… Я хочу исповедаться, - сказала Зойка, перебравшись с пола на лавку.
Девочка зачерпнула ковш воды, сунула его тётке ко рту и вскоре увидела, что лицо её постепенно оживает, взгляд приобрёл осмысленность, знакомая улыбка заскользила по её губам.
- Ты ведь меня любишь, доченька? – еле слышно спросила она, - Так позови ко мне Митю.
И тихонько рассмеялась. Верка погладила её по волосам.
Митей звали главного казачьего сотника. Он был сорокалетним, хорошо сложенным, тёмноволосым  мужчиной с суровым лицом и настороженным взглядом чёрных, как уголь, глаз. К Верке он относился хорошо. И потому девочка с большой охотой побежала выполнять тёткину просьбу. Она ещё решила, что надо дяде Мите рассказать про страшного незнакомца, прятавшегося в соседском огороде.
Но попасть в избу сразу не удалось. Через двор шагала баба, топая, как солдат.
- Калиныч, твоя идёт! - крикнул один из казаков в раскрытые сени, и дверь тут же захлопнулась.
- Открой, слышишь, - толкнула баба подпёртую дверь.
- Ты совсем спятила. Беги домой, спрячься в погреб от шальной пули: красные вот-вот будут здесь, - глухо донеслось оттуда.
- Открой, я хочу тебя видеть.
- Мы ждём приказа на отступ. Всё равно нам расставаться. Уходи.
- Если ты не откроешь, я сяду тут у порога, - упрямо сказала баба.
По двери изнутри пнули с досады:
– Вот дура! Что тебе с погляду?
- Я люблю тебя.
Дверь распахнулась. Приземистый казак с лиловой от перепоя физиономией показался за порогом.
- У меня таких любовей в каждом селе по десять штук было, - сказал он. – Иди, иди отсюдова. Кончен наш роман.
- Ах ты сволочь! – баба сжала немалые кулаки, шагнула вперёд, а потом плечи её опустились, руки безвольно повисли вдоль тела. Она горестно захлюпала носом, по круглым щекам покатились слёзы.
- А ведь я тебя любила, - горестно сказала и, повернувшись, побрела к калитке, в которую уже входили двое селян.
Калиныч шагнул за порог и погрозил в спину уходящей бабе кулаком:
- Иди, иди, а то дождёшься.
Верка шмыгнула мимо него в раскрытую дверь и за столом в избе в компании пьяных казаков разглядела осоловелого сотника.
- Дядь Мить, - тоненьким голоском позвала девочка.
Но её прервали. Вошли два деревенских мужика.
- Мы, извиняюсь,.. – начал было который постарше.
Увидев просителей, сотник рявкнул из-за стола:
- По одному!
Оба одновременно попятились в двери, в замешательстве столкнулись у порога. Тогда вперёд выступил второй, теребя в руках картуз:
- Ваше благородие, с просьбой мы к вам…
Сотник кивнул, разрешая говорить, и мужик зачастил, торопясь и запинаясь.
- Так ить, пруть красные. Большими силами, говорят, пруть с городу Троицку. Вы как решили – биться или отступать? Мы боимся, чтоб село, значить,  не спалили. Может вы в чистом поле?
- Что? – сотник задохнулся от ярости и мгновенно побагровел. – Бунтовать-митинговать? Хлеб-соль красным приготовили?
Сотник схватил кухонный нож и с размаха вонзил его в стол. Потом двинулся на мужика, сверля его злобным взглядом, понизив голос до зловещего шепота:
- Знаешь, что я с тобой сделаю? Прикажу повесить крюком за ребро на собственных воротах. Сдохнешь ты не сразу, может и красных дождёшься. Передай им привет от оренбургского казака Дмитрия Копытова.
- Вон! -  вдруг заорал сотник над самым Веркиным ухом и до смерти напугал девочку.
Но не только её. Мужики, спотыкаясь о порог и друг о друга, стремглав, наперегонки бросились из избы и со двора.
Тут только сотник заметил Верку, перевёл дух и погладил девочку по головке. Увидел, что страх не покидает Веркины глаза, улыбнулся, поднял её сильными руками, повертел словно куклу перед собой и, поцеловав в лоб, поставил.
- Хочешь леденцов?
Конечно, Верка леденцов хотела. Получив желаемое, выложила дяде Мите все вести, с которыми пожаловала. Сотник выслушал девочку, и ни один мускул не дрогнул на его лице. Разговор он закончил коротким: «Хорошо», и приказал трём казакам пойти с девочкой и поймать того, кто прячется в малине.
Подошли к указанному Веркой плетню. Стояли без опаски, курили, переговариваясь. Послали одного казака на денник, и тот, пройдя через двор, пристрелил собаку, вернулся и доложил:
- Точно. Стоит конь под седлом. По всему видать – красный лазутчик здесь.
Докурили, затоптали окурки, крикнули: «Эй, вылазь!» и принялись палить из винтовок наугад в малину. Верка со страху закрыла ладошками уши и присела на корточки.
Лазутчик выскочил неожиданно совсем рядом, высоко вскидывая ноги, прыгая через кусты и грядки, побежал прочь, придерживая кобуру маузера на ремне. Казаки стреляли ему в спину и матерились на каждый промах.
Пуля догнала беглеца, когда он, перемахнув плетень денника, стал отвязывать от прясла свою лошадь. Лазутчик боднул головой крутой бок коня и, пугая его, завалился под ноги.
Казаки пошли посмотреть на подстреленного. Верка, до полного безволия раздавленная страхом, побрела следом.
Красный разведчик лежал, подвернув под себя ноги, с широко раскинутыми руками, глаза его были закрыты. Казалось, он сладко спит, но с его белого, как полотно, лица уже исчезли все краски жизни, а изо рта сбегал ручеёк крови.
На шум вышел хозяин усадьбы, сосед Василий Шумаков. Роста он был невысокого, но скроен ладно. Выглядел лет на пятьдесят. Лицо круглое, насмешливый быстрый взгляд зелёных глаз выдавали весёлый общительный нрав. Шёл он уверенным шагом, ни на кого не глядя, и казаки невольно расступились перед ним.
- Узнаёшь, хозяин, гостя? – кивнул Калиныч на труп красноармейца.
- Назвал бы гостем, - усмехнулся Шумаков, - кабы я с ним почаёвничал, а так…
- Коня-то, поди, сам привязал?
- Коня-то? Первый раз вижу.
- Да-а! Видать, мудрый ты человек, - восхитился Калиныч. – А ну-ка, ребятки, взяли его.
Не сразу казаки заломили Василию руки за спину - пришлось попыхтеть, даже винтовки бросили в конский навоз. Но уж когда согнули мужика – потешились. Застонал Василий, чуть не в колени уткнувшись головой.
- Что у тебя делал красный? – наливаясь яростью, прошипел Калиныч.
- А я почём знаю, - хрипел Шумаков.
В ответ получил сильный удар сапогом в лицо. Василий замотал головой. Капли крови полетели в разные стороны, и одна попала Верке на колено. Она в ужасе попятилась. Казаки толкнули Шумакова на землю и упавшего стали дружно пинать сапогами.
- Говори! Нет, ты будешь говорить! Будешь! Будешь!
- Вы убьёте меня безвинным! – закричал Василий, катаясь и корчась под ударами.
Верка стремглав кинулась с денника. Ей было страшно, хотелось спрятаться, забиться в закуток, но пересиливали страх жалость, желание помочь соседу. Дядька Вася Шумаков был хорошим, всегда весёлым и добрым. Нельзя дать казакам убить его.
Тятька не поможет. Верка побежала к дяде Мите.
В опустевшей избе сотник и едва пришедшая в себя Зойка выясняли отношения. Он стоял к ней спиной, руки в карманах, пристально смотрел, как за окном играет солнце в серебристых листьях сирени. Зойка уже выкричалась вся и, безнадёжно махнув рукой, устало опустилась на лавку:
- Не любишь ты меня, Митя. Не любишь.
Сотник резко повернулся, взял в сильные ладони её помятое, но всё же красивое лицо и сказал, осыпая его поцелуями:
- Эх, любил бы я тебя, родная, кабы не война. Эх, любил бы.
Вбежала Верка и от волнения и зашедшего дыхания не могла связно говорить. Она лишь твердила, тыкая в пространство рукой:
- Там, там…
Втроём пришли на шумаковское подворье. Верный Полкан, разинув пасть в последней угрозе, лежал, натянув цепь. Широко распахнуты были двери амбара, и сотник уверенно шагнул внутрь. Зойка с Верочкой за ним.
Хозяин с посиневшим от побоев лицом стоял на подогнувшихся ногах, неестественно далеко отклонившись от вертикали, высунув распухший язык и выпучив глаза. В этом положении его поддерживала вожжа, привязанная за скобу в стене, перекинутая через крюк в матке потолка и обвившая шею петлёй.
Первым желанием сотника было освободить мужика от петли, прекратить его мучения, будто бы они ещё продолжались. Но взгляд зацепился за сгусток крови под носом и выпученные глаза удавленного.
- Поторопились, сволочи, - ругнулся он и сплюнул на земляной пол.
Оглянулся на девочку, как бы оправдываясь. Зойка вскрикнула, подхватила Верочку на руки и бегом из амбара.
Где-то глухо рвануло, сотрясая землю, и ещё раз, и ещё. В конце улицы развернулся ходок, и сразу же затрещал пулемёт, сверкая белыми огоньками. Фонтанчики пыли запрыгали по всей улице.
- Красные! Красные! – раздались истошные крики.
Огородами к лесу бежали какие-то люди, скакали верховые.
Одна из пуль угодила в выбежавшего со двора сотника и бросила его на землю.
- Зоя, - позвал он напоследок.
Тихо сказал, но Зойка услышала, вернулась и замерла столбом подле распластанного тела, пытаясь понять, жив ли. Верка ящерицей извивалась в её онемевших руках, брыкалась и билась изо всех своих детских силёнок, пытаясь высвободиться. И лишь только пятки её коснулись земли, колыхнулась упругая Зойкина грудь, на белой кофточке начало растекаться тёмное пятно. Тётка несколько мгновений стояла неподвижно, потом силы стали покидать её, ноги подкосились в коленях, и она упала, уткнувшись лицом в Митины сапоги. Грешная душа первой деревенской красавицы отлетела вслед за любимым.
Этого Верка уже не видела. Она неслась к дому на перегонки с пылевыми фонтанчиками, которые вдруг бросились вдогонку. И догнали, если б Верка, увидав отца в калитке ворот, не свернула, кинувшись ему на руки. Фонтанчики пробежали мимо, вдаль. Но тут же возникли снова посреди улицы и ринулись к Веркиному дому.
Отец с дочкой на руках вбежал во двор, хлопнув калиткой. И тут же по воротам хлестанули чем-то звонким, полетели щепки. Вбежав в полумрак сеней, отец принялся целовать Верку, прижимая к себе, гладя по спине и волосам:
- Маленькая моя, сокровище моё….
И только теперь, уткнувшись лицом в тятькину щетинистую шею, девочка, наконец, дала волю потокам слез и оглушительному детскому рёву.

22

Два атамана

Путь доблести, самоотвержения и высокой борьбы
с низким и вредным, с бедствиями и пороками
людей не закрыт никому и никогда.
(Н. Чернышевский)

Летом 1919 года прокатился фронт по Южному Уралу и затих вдали. Возвращались домой уцелевшие под свинцовыми дождями мужики.
Вернулся в Табыньшу Федька Агарков, ослабший, отощавший – кожа да кости, с яростным желанием вступить в Красную Армию. Но в тот же день, объевшись горячих и жирных щей с бараниной, почувствовал такую резь в животе, что едва добрался до кровати и объявил - мол,  пришёл его последний час. От корчей, вызванных рвотой, у него выступил пот. Попросил укрыть его потеплей и оставить в покое.
Мучения Федькины затянулись на две недели. Настолько ослабел, что едва мог держаться на ногах, ходя по нужде. Худой, жёлтый, с распухшими, в болячках, ногами, лежал на родительской кровати, безучастно глядя на хлопотавших подле него. А когда начал поправляться, то не вспоминал уже о военной службе.
Встав на ноги, не спросясь матери, женился вскоре на Фенечке Кутеповой, спасая девку с округлившимся животом от позора. Стал он молчалив и задумчив, будто не только повзрослел разом, а и постарел даже.
От далёких берегов Амура вернулись в станицу Соколовскую красные казаки со своим лихим командиром Константином Богатырёвым. Ни единой царапины кроме рубца на плече от братовой шашки не получил он в жарких боях, а лишь орден на грудь из рук самого Василия Константиновича Блюхера.
Соратники всячески хвалили его:
- При желании большим командиром мог бы стать.
А станичные старики качали головами:
- Так что ж к коровьему хвосту вернулся?
На что Константин отвечал:
- Кусок хлеба для простого человека так же вкусен, а может быть, вкуснее, чем для генерала.
Семён Лагутин не ушёл на восток с белыми частями. Словно затравленный волк, отбившийся от стаи, рыскал он лесными тропами, зло покусывая Советскую власть в деревнях и станицах, но уже не встречал прежней поддержки даже среди казаков.
Особенно тяжело пережили первую мирную зиму. Голод, постоянный страх засады гоняли отряд, таявший будто снежный ком, по глухим хуторам, кордонам и заимкам. К лету осталось у Лагутина едва ли с десяток человек, все вроде него – отпетые и бездомные.
Понял Семён, что пришёл срок его вольности, а может и самой жизни. На лесной заимке у одного богатого казака впал он в запой и никак не мог остановиться уже которую неделю. Соратники, боясь доноса и ЧОНовской облавы, мрачнели день ото дня.
Посыльной председателя станичного Совета прибежал в дом Богатырёвых в предсумеречный час.
- Да не егози ты, - ворчал Константин, натягивая сапоги, - Толком обскажи, что стряслось.
Прибежавший, тяжело дыша, пил из ковша, поданного Натальей, и зубы его стучали о металл.
- Игнат Иваныч прислал, - давился он глотками и торопился рассказать. - Скажи, говорил, бандиты понаехали…. Сам Лагутин с ними…. Во дела!
- Лагутин, говоришь? – Константин повёл широкими плечами и усмехнулся, поймав тревожный взгляд Натальи. – Ну, пойдём,  глянем.
- Ты бы это, ружьё взял или покликал кого, Алексеич.
- Трусоват ты, братец, как и твой начальник.
У станичного Совета подле оседланных коней стояли четверо казаков, за плечами у них были винтовки, на боках – шашки. Константин приостановился, оглядывая незнакомцев, хмыкнул, качнув головой, и шагнул на крыльцо.
Председатель станичного Совета Игнат Предыбайлов метался от окна к окну, выглядывая Богатырёва. Усмотрев, сел за стол и попытался придать лицу начальствующее выражение, но тут же забыл о нём, едва Константин переступил порог, зачастил, волнуясь:
- Что же ты один? Хлопцев бы своих  покликал. И не вооружён. Бандиты пожаловали, а уполномоченный где-то запропастился. Что делать – ума не приложу.
Константин сел на стул, положив могучую руку на край стола:
- Ну, рассказывай.
- Лагутина привезли спеленатого, - выпалил Предыбайлов, утирая цветастым платком вспотевшую лысину. – Амнистию просят.
- Так напиши.
- Думаешь? – Игнат подозрительно покосился на Богатырёва, - А меня потом не того.... за одно место?
- А если они тебя сейчас того, - издевался Константин над безнадёжным трусом.
- Вот сволочи! Ведь могут, а, Лексеич?
- Напиши им бумагу, какую просят, да винтовки отбери – ни к чему они в мирной жизни.
- Амнистию я им напишу и печать поставлю, а винтовки ты бы сам. А, Лексеич?
- Пиши, - Богатырёв махнул рукой и вышел из Совета.
Казаки, хмуро курившие у своих коней, разом побросали окурки, подтянулись, бряцая оружием и амуницией. Они уже догадались, что в Совет пожаловал очень важный человек, может быть, сам Богатырёв.
Константин сошёл с крыльца, топнул ногой, указывая место:
- А ну, клади сюда оружие.
Четыре винтовки, четыре шашки послушно легли в одну кучу. Константин кивнул посыльному, и тот засуетился, таская в Совет оружие охапками, как дрова.
Богатырёв шагнул к казакам, раскрывая кисет:
- Нагулялись, соколики?
- До тошноты, отец родной….
Вместе с клубами дыма потекла неспешная беседа.
Появился Предыбайлов. Руки его с листами бумаги заметно тряслись.
Константин жестом остановил его:
- Давай сюда.
Мельком взглянул:
- Что ж ты фамилии-то не вписал?
- Да нам вроде бы и ни к чему почёт лишний, - сказал один из казаков. – Хоть и враг он новой власти, а ведь командиром был, хлеб-соль делил…. Лишь бы печать была.
- Печать есть, - раздавая амнистии, сказал Богатырёв.
Когда силуэты верховых растворились за околицей, Константин похлопал обмякшего Предыбайлова по плечу:
- Ну, показывай своего зверя.
Лагутин лежал на полу в подсобном помещении, скрученный верёвками по рукам и ногам. 
На звук шагов он шевельнулся и, выматерившись, прохрипел:
- Сволочи вы, а не казаки…. Дайте ж до ветру сходить.
Константин присел на корточки, распутывая верёвки, и через минуту перед остолбеневшим Игнатом предстал разбойный атаман Семён Лагутин, с обрюзгшим от перепоя лицом, но по-прежнему сильный и опасный. Он растирал ладонями крепкие запястья, поводил широкими плечами, поглядывал на присутствующих с ненавистью и презрением. И вдруг сгорбился и засеменил неверными шажками на крыльцо, а с него к ближайшим кустам сирени.
- Убежит, - ахнул Предыбайлов.
- Куда? – пожал плечами Богатырёв и прошёл в кабинет. Игнат за ним, оглядываясь на входные двери и страшась отстать. Константин по-хозяйски расположился за столом председателя Совета. Тот примостился просителем на лавке.
- Что ж ты хлопцев не покликал? Всё удалью своей кичишься. А ну как.… Вишь, он какой…. И терять ему нечего.
- Знаешь, Игнат, одни живут, играя со смертью, другие умирают, хватаясь за жизнь. Ты-то как, жить хочешь?
Предыбайлов хоть и был потомственным казаком, но с детства отличался хлипким телом и слабою душой, а в председатели попал по своей грамотности. Богатырёв его презирал.
Вошёл Лагутин, сел на лавку напротив, пошарил по карманам и жестом попросил закурить. Константин бросил ему кисет.
- Облегчился?
Семён кивнул головой и, пуская под нос клубы дыма, неожиданно тепло сказал:
- В самый раз. Думал, обгажусь. Дело такое, что не отвертишься.
Константин понимающе кивнул головой и взглянул на белого, как мел, Предыбайлова:
- Иди-ка ты домой. Ишь как вымотался – с лица прямо спал. А мы тут с гостем твоим до утра покоротаем.
- Покоротаем, - согласился Лагутин.
А председатель станичного Совета охотно закивал, засуетился и мигом исчез из своего кабинета.
- Есть хочешь? – спросил Богатырёв.
Лагутин покачал головой, отрицая, а потом жестом показал, что не против опохмелиться.
- Припоздал ты. Чуть пораньше – Игнатку бы заслали, а теперь терпи: я тебе не посыльной, да и ты не гостем у меня. Как скрутить себя дал, Семён?
- Хмельным взяли, сволочи.
- Хуже нет, когда свои продают.
Помолчали. За открытым окном сгустились сумерки, посыпал дождь, шелестя листвой. Богатырёв в сердцах сплюнул:
- Откосились!
- Дождь с ночи – надолго, - подтвердил Лагутин. – Окладной. Однако хорош для сна - убаюкивает.
- Ну, давай ложиться, - согласился Константин и потушил керосиновую лампу.
Расположились на лавках у противоположных стен. Слышен был перестук дождя, ветка сирени скреблась о ставню, мыши под полом затеяли возню. Вот и все звуки. Потом по комнате растеклись глубокое дыхание и тихие посвисты.
Константину снилась молодая Наталья, берег пруда, заросшего ряской. Она в прозрачной ночной рубахе манила желанным телом, звала жестом за собою в воду.
Константин шагнул и разом провалился в чёрный омут, накрывший его с головой холодной водой, дно пропало из-под ног. Он попытался всплыть, но голову сдавили железные тиски, к ногам будто жернова подвесили, и перехватило дыхание. На грудь навалилась непомерная тяжесть, воздуху в ней становилось всё меньше и меньше. Константин закричал, рискуя захлебнуться, и …очнулся.
Чьи-то сильные руки сдавили ему горло, сверху навалилось тяжёлое тело, лицо обдавало горячим дыханием. Богатырёв перехватил запястья, пытаясь разжать удушающую хватку, напрягся, и ещё. Противник застонал – сила ломала силу. Хватка на горле ослабла. Константину удалось вздохнуть, и он почуял смрад перегара. В то же мгновение Богатырёв саданул противника коленом в бок и замешкавшегося – обеими ногами в грудь.
Отдышавшись, Константин зажёг лампу, присел за столом, скручивая цигарку.
Лагутин, сидя на полу, мотал головой, сплёвывал на пол и бороду сгустки крови из прокушенной губы.
- Силён ты, Богатырёнок, ногами драться, - ворчал он, ощупывая грудь и зачем-то спину.
Константин, наконец, унял дрожь в руках и прикурил.
- Как был ты жиганом, Лагутин, так и подохнешь, - зло сказал он и сплюнул в сторону атамана. Потом, будто пожалев, смягчил тон. – Ты, Семён, на что надеешься? Куда бежать-то собрался?
- Да ни на что. Просто зло взяло - сопишь ты весь такой правильный, безмятежный, наверное, бабу во сне тискаешь, будто страх насовсем потерял.
- Я, Семён, счастье своё в боях заслужил и страх там же оставил.
- Конечно, конечно. И когда братуху своего, как капусту….
Константин промолчал, помрачнев. Взгляд его остекленел.
Лагутин, наконец, поднялся, прошёл неверным шагом к столу, взял Богатырёвский кисет, свернул цигарку, закурил, прервал затянувшееся молчание:
- Почему так получается: кому молоко с пенкой, кому – дыба и стенка?
- Ну, покайся, - усмехнулся Константин. – Расскажи о своей сиротской доле. Глядишь, в чека и посочувствуют.
И будто снежный ком толкнул с горы - разговорился Лагутин, изливая наболевшее, разгорячился, торопясь облегчить душу, будто в последний раз видел перед собой понимающего человека.
За тем и ночь прошла. Дождь за окном иссяк. Утро подступило хмурое, но с солнечными проблесками.
Когда по улице прогнали стадо, на крыльце раздался дробный стук каблуков. Вошла Наталья Богатырёва, по-прежнему крепкая и живая, смуглолицая от загара. Подозрительно осмотрела мужа, незнакомца, стол и все углы помещения. Не найдя предосудительного, всё же не сдержала приготовленные упрёки:
- Прохлаждаешься? Отец уж Карька запряг, на покос сбирается, а он прохлаждается. Старый кряхтит, а едет, потому что надо. Ему надо, а тебе ни чё ни надо. Так всю жизнь шашкой бы махал да махоркой дымил. У, анафемы, стыда у вас нет!
Наталья ушла, хлопнув дверью.
- Вот бабы! - Константин не знал, как оправдаться за жену. – А ведь верно – на покос надо ехать. Припозднились мы - трава перестояла, да и дождик кончился.
Пришёл заспанный Предыбайлов и своей унылой физиономией подстегнул решимость Богатырёва:
- Ты, как хочешь, Игнат, а мне на покос надо ехать. Не брошу ж я старика.
- Да ты что! – председатель даже лицом побелел от мысли остаться наедине с Лагутиным. – Ты ж вызвался помочь. Не сгорит твой покос.
- Ни кому я в помощники не назывался, - отмахнулся Константин. – А покос-то как раз и сгорит. Тут день упустишь – год голодным будешь. Да и отца ты моего знаешь – упрямый старик: что задумал – умрёт, но сделает. Вообщем, пошёл я, бывай.
- Константин Алексеевич, - взмолился Предыбайлов. – Не губи, родной. В чеку его надо, в Троицк везть. А я-то как - убьеть по дороге. Ты вот что, забирай его с собой - сам ведь развязал….
- С собой, говоришь? – Богатырёв оглянулся от дверей, смерил взглядом атамана, - Косить не разучился?
Лагутин покривился. После ночной исповеди к нему пришли - на душу умиротворённость, на лицо отрешённость.
- Пошли, говорю, со мной, - сказал Богатырёв Лагутину. – Чека ещё подождёт.
Ближе к полудню ветерок разогнал облака, солнце поднялось высоко, и под его лучами запарили окрестности. Старший Богатырёв, Алексей Григорьевич, правил лошадью и помалкивал. Константин с Лагутиным вели неспешный разговор.
- Спроси любого из нас – за что дрались? – и оба скажем: заступались за обиженных, поднимали униженных, наказывали злодеев.
- Тебя послушать, - отмахнулся Константин, - так все бандиты станут заступниками. А то, что мы землю у богачей отобрали – плохо что ли?
- Будто ты до революции безземельным был, - усмехнулся Семён.
- Не обо мне речь, о народе.
- Дак ведь и я народ - отец пахарь, мать пряха.
- Бесконечная у вас получается песня, - не выдержав, хмыкнул Алексей Григорьевич. – А я вот думаю, когда один слепец ведёт другого, оба в яму угодят.
Отцу Константин возражать не решился.
А атаман сказал:
- Я, по крайней мере, казацкой присяги Отечеству и царю-батюшке не порушил.
К широкому лугу, заросшему густой травой и пёстрыми цветами, подступал с одной стороны берёзовый лесок. Здесь и решили разбить табор. Дед Алексей распряг лошадь, пустил её в вольную траву и занялся жердями для шалаша. Константин с Лагутиным выкосили на опушке кружок, сгребли пахучую траву и достроили жилище. Пообедав, легли отдыхать – косари в шалаше, а кашевар дед Алексей под телегою.
Проспав добрых три часа, Лагутин проснулся бодрым и свежим, даже боль в груди от ночной потасовки прошла.
- Я всегда говорил, - крикнул он, выползая из шалаша, - что ни горесть, ни радость не бывают слишком продолжительными. Если горесть слишком затянулась, значит, радость где-то совсем рядом.
Богатырёвы курили подле телеги. Константин промолчал, настраиваясь на тяжёлую работу. Старик закивал, соглашаясь.
- Трава прямо стоит, - сказал Константин, - крутиться не придётся. Наладим прогоны из конца в конец и пойдём один за другим. Ты уж, отец, не суйся – пятки подрежем.
- Какой из меня косарь, - согласился Алексей Григорьевич.
-  Когда на ужин-то приходить?
- А как заря на небе засмеётся.
Вскоре окрестность заполнилась звоном отточенных литовок и вздохами падающей травы. От табора потянул ленивый дымок и запах горящего сала.
День незаметно убрался за горизонт. Темнота сгустилась. Усталые косари, сидели у костра, дымили махоркой, разгоняя комаров. Распитая на троих бутылка самогона развязала Лагутину язык. Он ораторствовал, удивляясь в душе самому себе.
- Всё на земле совершает свой круг - за весною идёт лето, за осенью зима. Время идёт себе да идёт, вращаясь, как колесо, а человеческая жизнь неудержимо мчится к своему концу. Меня в чека расстреляют, ты, может, дома помрешь. А ведь помрешь, Богатырёнок, - никто вечно не живёт. И что останется?
- У меня дети, - сказал Константин, хлопнув на лбу комара, - у тебя дурная слава.
- Почему дурная? – обиделся Лагутин.
- Потому что бандит ты, и кровь безвинная на твоих руках.
- А так ли она безвинна? – спросил Лагутин после продолжительного молчания. – Ты подожди, немного времени пройдёт, и, может статься, теперешних героев врагами назовут.  И наши имена припомнят без проклятий.
- Время выведет на свет все тайны, - подсказал концовку разговора дед Алексей.
Новый день начался со щебетания птиц, приветствовавших песнями красавицу-зарю, которая появилась на востоке, сияя красками во всю ширь безоблачного неба, и стряхивала на травы сверкающие капли.
- Господи! Красотища-то какая! – Лагутин выбрался из шалаша и с хрустом в плечах потянулся. – Спасибо, друг, что напоследок подарил мне такое счастье.
Константин не хотел быть другом разбойника и открыл было рот, заявить об этом, но обернувшись к Семёну, промолчал, немало удивлённый. Разбойный атаман, став на колени в росную траву, истово молился восходящему солнцу. Под крестным знамением длинная борода заворачивалась к самому лбу.
- Кто грешит и исправляется, тот с Богом примиряется, - оценил картину старший Богатырёв.
- Прежде всего, - наставительно сказал Лагутин, поднимаясь с колен, - надо бояться суда Божьего, ибо в нём заключается вся мудрость земная.
- Тебе кстати бы пришлась поповская ряса, - сказал Константин, тронув пальцем висок.
- Молодой ещё, - кивнул Лагутин деду Алексею, - глупый….
Роса отошла, и косить стало труднее. Лагутин бросил на рядок литовку, отёр ладонью пот и заявил, что не плохо бы перекурить.
- Прогон закончим и на табор, - сказал Константин, но тоже бросил косу и подошёл с кисетом, угощая.
Он чувствовал, как выматывается Семён, стараясь не отстать, но с каждым часом атаман слабел всё заметнее, и Богатырёв, жалея, сдерживал прыть свою раззудевшуюся.
– Ты, Петь, сильно-то не напрягайся - знаешь ведь, любому каблуки подрежу. Ты коси своей силой, а я своей – так мы больше свалим.
Константин и не заметил, что назвал Лагутина братовым именем, а Семён подметил, и тёплая волна благодарности нежной рукой коснулась сердца, мурашками пробежала по спине, омыла целебным бальзамом изболевшуюся душу. Украдкой смахнул нечаянную слезу, вытащил из Константиновых кудрей запутавшегося шершня и, прикуривая, с братской любовью похлопал по крутому плечу….
В станицах не принято потешаться над поверженным врагом, и потому провожали в дорогу молча.
Игнат Предыбайлов впряг своего коня. Константин Богатырёв уселся в ходок. Семён Лагутин примостился на облучке с вожжами в руках. Роль бывшему атаману досталась не из почётных. Но Семён в последние дни менее всего обращал внимание на земную суету, Его истовая набожность удивила даже деда Алексея.
- Святой человек, - перекрестил он готовый тронуться ходок.
Подошла Наталья:
- Скоро ль вернёшься? К вечеру-то ждать?
- Как знать? – пожал плечами Константин.
Путь до Троицка не близкий.

23

Голод

До сих пор история не представляла ни одного
примера, когда успех получался бы без борьбы.
(Н. Чернышевский)

Над мохнатым краем леса за Горьким озером поднялась луна. Этой ночью она была безупречно кругла и чиста, Её яркий свет залил округу, а звёзды, устыдившись, отлетели ввысь. Над спящей деревней пронеслась в исступлённой пляске распластанная летучая мышь. Издалека, над озером пронёсся тонкий, жалобный, волной нарастающий звук, словно невиданной величины волк выл на сияющую луну. И вновь установилась жутковатая полуночная тишина.
Не тревожа собак, огородом старой Кутепихи крались две мальчишеские фигурки. С задов избы горбился холмик погреба. Из-под его дощатой крышки поднимались густой запах плесени и чуть уловимый аромат чего-то съестного, от которого кружилась голова, и видимое теряло своё очертание.
- Ну что, ага? – Антон Агарков заглянул в лицо своему приятелю.
- Угу, - кивнул тот головой.
Освободив задвижку из скобы, они бесшумно подняли, а затем опустили за собой крышку погреба. В кромешной темноте спустились по ступенькам лестницы. Растопыренными пальцами вытянутых перед собой рук Антон нащупал осклизлый бок бочки, отодвинул крышку и сунул в нутро руку.
Его товарищ, привлечённый шумом, настороженно спросил:
- Ну, что там?
Антон промолчал.
Потом раздался аппетитный хруст, и его не совсем внятный ответ:
- Огурцы.
- Брешешь, - не поверил мальчишка.
- На, - Антон протянул на голос руку.
Наверное, в этот момент или чуть позднее с ними случилось совсем уже неуместное веселье. Они тыкали друг друга кулаками, давились, закатываясь, смехом, повизгивая, словно разыгравшиеся щенки. Их ломало и корёжило, и не погибли они в корчах лишь потому, что подспудно присутствующий страх удерживал их от громового ликования.
Наконец смех иссяк в них досуха, до икоты, и теперь казалось, что ничто в мире и никогда не рассмешит их. Веселье им даром не прошло: от солёного рассола заболели потрескавшиеся губы.
С вечера Фёдор Агарков засыпал трудно - долго ворочался, скрипел пружинами на самом краю кровати, чтоб не потревожить жену. А в эту ночь сон и вовсе не пришёл.
Луна лежала на полу большим ярким квадратом. Белела печь с синими, слегка закопченными петухами на штукатурке, с широким продымленным зевом топки. Через открытый дымоход влетала в избу ночная, вдруг ставшая незнакомой, жизнь полупустой деревни, мерещились какая-то возня, стуки и скрипы. Табыньша клокотала, словно перекипевшая каша, или все эти звуки рождались в затуманенной бессонницей голове?
Тонкая жилка забилась в уголке левого глаза. Желание курить стало нестерпимым.
Фёдор, натянув штаны, выскользнул за дверь. Постоял, прислушиваясь. Прихлынула неестественная тишина, собралась у висков, сделалась одуряющей и вязкой. Но в следующий момент в ней забрезжили привычные звуки. Тоскливо перекликнулись собаки. Вопросительно звякнуло неутешное коровье ботало.
Заподозрив неладное, Фёдор поспешил в хлев. На этот раз беда обошла его стороной. Все пять овец были целы и испуганно жались друг к другу, запёртые в загончике. Корова тревожно поводила мордой, а когда хозяин входил, шарахнулась от заскрипевшей двери.
Фёдор подкинул ей охапку свежей травы, но бурёнка только вздохнула тяжело и не притронулась к зелени. Она таращилась чёрными влажными глазницами и мотала головой.
Кабы не заболела, мрачно подумал Агарков.
На огороде полную силу набрали цикады. Серебряные струны их скрипок  будоражили кровь, навевали мысли о чём-то давнем, юном, ушедшем навсегда. Фёдор уселся на крышке погреба, раскрыл кисет, свернул самокрутку, затянулся до икоты.
Сколько было пережито за минувший год! Неурожайное лето, голодная зима, моровые болезни, смерть близких. Весна застала в Табыньше  много пустых изб. Люди собирали немудрёную поклажу, укутывали детей, крестили родной угол и трогали в путь.
Фёдор каждый раз выходил провожать, долго смотрел вслед, силясь угадать, что подняло людей с родной земли, что ждёт их на чужбине, и когда его черёд. Быть может, чтобы понять это, а не в поисках  чужого добра ходил он на кинутые подворья, с беспокойством вдыхал холодную сырость опустевших жилищ.
Однажды в развалины дома забрела умирать ослабевшая от голода беспризорная девчонка, маленькая, чёрная, как галчонок. Она была страшно худа. Так худа, что даже воздуху негде было в ней поместиться, и он вырывался из неё с каким-то нервным присвистом. Девчонка не шевельнулась на его зов, будто не к ней обращались. Странная была пигалица – неподвижная, с большими, совсем не детскими глазами. Фёдор не услышал от неё ни звука.
Когда принёс найдёныша домой, Фенечка округлила глаза, подхватила сынишку на руки, метнулась в угол:
- Ты в своём уме – в дом заразу принёс.
- Она с голоду помирает, - глухо сказал Фёдор, вдруг сам заражаясь страхом от слов жены. – Куда её денешь?
- Выбрось! Выбрось! – крестилась Фенечка, - Отнеси, где взял, а лучше – закопай.
- Живого-то человека?..
Сползла с печи Кутепиха, молча прислушиваясь к происходящему. Обошла девчонку со всех сторон, осторожно погладила по голове, потом легонько дёрнула за волосы, как бы желая убедиться, что они настоящие. Та неподвижно лежала на лавке и одними глазами следила за старухой. Вид у неё был жалкий.
Кутепиха извлекла из тряпицы щепотку белого порошка – измолотого корня белены - и насыпала его в ноздри девчонки. Старуха ожидала, что отравленная будет реветь, кататься по полу, биться в судорогах. Но этого ничего не было. Ручонки найдёныша несколько раз беспокойно вздрогнули, лицо исказила гримаса, а затем оно расправилось и застыло навсегда.
Фёдор торопливо пошарил рядом с собой, нащупывая кисет, скрутил цигарку потолще. Едкий табачный дым защипал в носу, забил горло. Вместе с отлетающим дымом уходило из тела напряжение, оставляя противную хлипь в коленях. Мысли вновь вернулись к пережитому.
Деревня пустела, жители перебирались в город, в другие, сытные, по их мнению, края. Те, кто оставались, становились всё менее узнаваемыми, даже чужими. Незнакомыми, серьёзными и вечно дрожащими от холода выглядели дети - из прежних сорванцов не доставало многих, а выживших было не признать. Время такое – не до веселья.
Каждое утро брели они вдоль заборов, без гомона и возни, держа в грязных ручонках чашку да ложку. На деревенской площади под охраной нескольких красноармейцев дымила полевая кухня, из которой давали ребятишкам американскую рисовую кашу с тушенкой.
Впрочем, помощь эта подоспела совсем недавно.
Вдруг рядом раздался то ли шорох, то ли шёпот. Слабый, он чуть слышно шёл из-под земли. На глаза попали пустая скоба погребной крышки и валявшаяся на земле задвижка.
Фёдор заподозрил неладное. Подняв крышку, он долго всматривался и вслушивался в сырую темноту подземелья.
- Эй!  Кто там есть – выходи. А то насовсем оставлю, - сказал он негромко, но твёрдо.
И не сразу темнота ответила лёгким шорохом и движением воздуха. Сомнений не осталось.
Фёдор отодвинулся от края, чтобы не служить мишенью:
- Ну, долго я буду ждать?
Из темноты нарисовалась голова:
- Федь, это я – Антошка.
- Ты что, паршивец, здесь делаешь?
Агарков буквально вырвал, схватив за шиворот, из-под земли на свет лунный младшего брата и как следует, встряхнул его.
- Да я, я… - Антошка захныкал, размазывая кулаками по щекам грязь и слёзы.
- Не реви, - тяжёлая рука Фёдора взметнулась над парнишкой, да так и застыла. - Всё матери расскажу, она тебе задаст. А мало, так я всыплю. Воришка несчастный.
В это мгновение другая фигурка выпрыгнула из погребного лаза и, громко шлёпая босыми подошвами, понеслась прочь. Рванулся изо всех сил пленённый Антон, но лишь закрутился на месте, болтаясь как на крюке в железной хватке старшего брата.
- Ах вы, мерзавцы! Ах, воры! – негодовал Фёдор, но на душе у него вдруг повеселело. – Ну, дождёшься ты у меня.
Он подхватил хрупкое тельце подмышку, протащил по огороду в баню, грубовато швырнул его на пол, громко хлопнул дверью и подпёр её снаружи.
Антошка огляделся, привыкая к темноте, и понял, что света проникает ровно столько, сколько надо, чтобы понять, что ничего не видно. Пошарил вокруг себя руками, нащупал каменку, вспомнил, что она, конечно, сажная, и, представив, каким он завтра будет выглядеть, даже хихикнул.
Ни матери, ни старшего брата он, конечно, не боялся: всё угрозы – никакой порки не будет. Не боялся он и ночёвки в тёмной бане. Потому, забравшись на полок, свернулся калачиком, подтянул к груди колени и утопил в них лицо.
От бани огородом Фёдор прошёл к родному дому, поскрёбся у окна.
- Кто? – послышался из сеней испуганный голос.
- Открой, мама.
Она узнала, открыла.
- Чего ты, Федя?
Он взял её жёсткую ладонь, притянул к губам.
- Так…. Не спится.
Наталья Тимофеевна отступила вглубь сеней, разглядывая сына и щуря заспанные глаза.
- Заходи, - сказала она. – С чем пришёл?
Фёдор плотно затворил дверь и сказал в непроглядную тьму:
- Ну, не каяться, конечно.
- Ай-яй-яй! – мать появилась откуда-то сбоку, держа в согнутой руке горящую лучину, - тебе теперь днём-то и дороги нет в родной дом.
Прошли на кухню. Мать подпалила фитиль в плошке с лампадным маслом.
- Есть будешь?
Фёдор мотнул головой. Он стоял, не присаживаясь, готовый уйти немедленно, если мать не прекратит свои насмешки.
Наталья Тимофеевна будто поняла настроение сына, отвернулась, устало махнув рукой:
- Живите, раз сбежались. Сынишка у вас – внучок мой. А баба она дородная, строптивая только, на мужика сильно смахивает, даже усы вроде как пробиваются…. Не бьёт ещё тебя? Ну и, слава Богу. А впрочем, говорят, кто сильно бьёт, тот сильно любит….
Фёдор сдержался.
Полузабытые запахи родного дома вскружили голову, к сердцу подступила тоска по чему-то дорогому и навсегда утерянному. С зимы, с последних похорон он здесь не бывал, хоть и живёт в двух шагах.
Вот и Санька заревела - давно не видела его, не признала, испужалась. Проснувшись, слезла с печи. Они уже с матерью наговорились, напились чуть тёплого чаю. Тянет Фёдор её к себе, а она руки прячет за спину, загораживается, как от вора.  Коротка память у людей.
Санька – неловкая, застенчивая девчонка-переросток - и ключицы-то, и локти у неё выпирают, и сутулится она – не знает куда руки деть. И ноги у неё длиннющие, тощие, словно две жердины. А всё ж для матери, для родного брата мила она и привлекательна. Оба с нежностью смотрят на неё, любуются.
Уходя, Фёдор спросил, где Антон.
- На сеновале спит. Все коленки сбил, места живого нет – непоседа, - говорила мать, стоя у порога.
Бредя огородом, Фёдор думал о том, что и он в Антошкины годы не мало обтряс соседских яблонь, опорожнил чужих кринок от молока из колодца. Но тогда было другое время, и только добрая порка грозила в случае неудачи. Теперь народ озлобился: убить воришку – плёвое дело. Надо будет всерьёз поговорить с братом. И хорошо, что матери не сказал.
Дома прислушался к спокойному дыханию жены. Сын, Витюшка, перевернулся на живот и сдавленно всхлипнул. Фёдор подоткнул ему под бок одеяло.
«Тебя бы, сынок, миновало нынешнее лихолетье», - молитвенно пожелал он малышу то, что желал каждую ночь. – «Спи и просыпайся без страха». Тихо улёгся на кровать с открытыми глазами, закинув руки за голову.
Небо за окном посерело.
В эту голодную зиму у старухи Кутепихи  появилась новая причуда – она перестала есть днём. На все уговоры Фенечки, отрицательно качала головой и повторяла:
- Не хочу, доченька, спасибо.
Отложив кусок, другой, она подкреплялась ночью, таясь от посторонних. Ну, а Фенечка думала, что бабка живёт святым духом и твёрдо в это верила. Фёдору недосуг было до чужих прихотей, а когда привязалась эта бессонница, то старухина хитрость перестала быть для него секретом.
В эту ночь голод поднял Кутепиху далеко за полночь. От распахнутого погреба она приковыляла к запёртой бане и наткнулась на спящего мальчишку. Долго, согнувшись, обнюхивала и ощупывала его, но так и не признала. Антошка жалобно вздыхал во сне, его удлинённое личико было утомлённым.
Вернувшись в избу, Кутепиха прежде всего посмотрела правнучонка. Взгляд её был добр и близорук. Фенечка спала одна, раскинувшись на всю кровать, на белом лице выделялись почерневшие веки.
Старуха забралась на печку, но сухие глаза её долго смотрели в щель занавески.
Темнота рассеялась. С неба незаметно опустился туман, приник к земле так, что близкий лес, утонул в нём по пояс. Проснулись птицы. Солнце, поднявшееся за далёким горизонтом, разбудило ветер, и тот разорвал туман на клочья, унёс вдаль.
Фёдор растолкал заспавшегося Антошку. Вид мальчика был не просто утомлённый, напуганный, а даже какой-то болезненный. Под глаза глубоко легли синие круги, на щеках размазана грязь, под носом присох белый налёт, а в уголке рта поблёскивала слюна. Младший брат выглядел настолько несчастным, что Фёдор воздержался от готовых упрёков, проворчал только:
- Воришка несчастный, сопли подтери.
- Я не сопляк, - Антон обиженно отвернулся, сгорбился и пошёл нетвёрдой походкой. Но недалеко. Его повело сначала вперёд, потом назад. Мальчик сбился с шага, засеменил и, наконец, неуклюже сел на подогнувшиеся ноги.
- Совсем забегался, - ворчал Фёдор. – Только не ври, что в доме нет куска хлеба, голодом тебя качает.
Он отнёс мальчишку на сеновал. Уходя, напутствовал:
- Матери я ничего не скажу. Но если узнаю, будешь продолжать, я тебя сам одним махом за всё сразу….
Он скрутил что-то невидимое в ладони и дёрнул к себе – будто серпом подрезал колосья.
У Антошки ни с того, ни с сего потекли слёзы.
В то утро в Табыньшу пришло лето. Жара струилась по подсыхающей земле, и она запарила под солнцем.
Нюрка Агаркова, не дождавшись сестёр, пошла занимать очередь за кашей. У плетня на куче перепревшего навоза сидел мальчишка лет пяти и, уцепившись тоненькой ручонкой за палку, отталкивал худую женщину, свою мать. А та тянула парнишку к себе. У матери было перекошено от бессилия лицо, у сына – упрямое, с прикушенной губой.
Мальчишка то ли боялся идти дальше, то ли у него не было для этого сил, а женщина, сама, еле двигаясь, не могла уже тащить его. Наконец мать сдалась и отпустила его ручонку. И вдруг затряслась в беззвучных рыданиях так, что страшно было смотреть.
Нюрка знала их: и женщину, и её сына – Ваньку Пинженина, с которым не раз играли вместе.
Ещё издали она заметила толпу ребятишек и нескольких взрослых, собравшуюся посреди улицы там, где белёные мазанки, полузатопленные вишнёвыми садами, расступились, образуя деревенскую площадь. В центре большой котёл на колёсах дымил трубой. Поодаль на траве курили красноармейцы с винтовками. Но всеобщее внимание привлекал приземистый мужчина в штатском. Широкоскулому лицу его, особенно глазам, откровенно не хватало выразительности. Зато уж чего было в избытке, так это железных зубов во рту.
Это он, орудуя поварёшкой, раздавал ребятишкам кашу, вкуснее которой не было ничего на свете. Его любила и узнавала вся деревенская детвора. И Нюрка тоже. Она даже завидовала его собаке, кудлатой дворняге с репьями на хвосте, которая могла повалиться на спину и заскулить от великого счастья у ног своего хозяина. Сейчас она катает между лапами пустую банку, вылизывая в тысячу первый раз давно выветрившийся запах американской тушёнки. Но ведь Нюрка не дворняжка. Она встала в затылок последней в очереди девочки, прижимая к груди чашку и ложку.
Железнозубый дядька открыл огромную крышку котла, его окатило пахучим паром. Быстро перебирая лапами, дворняжка подползла к сапогу своего хозяина – в глянцевом голенище отразилась острая собачья морда.
Началась раздача каши. Получившие свою порцию усаживались на траве. Нюрка быстрым ревнивым взглядом подсматривала за ними. Вот у этой лупоглазой девочки болезненного вида совсем отсутствует аппетит. Соседские мальчишки Шумаковы дождались своей очереди. Старший, Колька взял свою порцию и бочком, бочком в сторонку, жуя на ходу. А младший, Котька, рванулся бежать куда-то и вместе с кашей со всего размаху – в пылюку. Вот умора! Вот дурак!
Нет уж, думала Нюрка, она своего не потеряет – и кашу всю съест и чашку вылижет.
Скулила от нетерпения дворняжка. Народ всё подходил и подходил. Показались Нюркины сёстры. Они вели под руки ослабевшего Антона. Показалась женщина,  тащившая сына за руку, но это был не Ванька Пинженин. Пришла Наталья Тимофеевна с малолетним Егоркой на руках.
Нюрка уже доела свою порцию и вылизывала чашку, вертя её в руках, как та дворняжка банку, когда появилась деревенская дурочка Маряха. Железнозубый ей отказал, заявив, что каша только для детей. Тогда она села неподалёку на землю и стала раскачиваться, и драть седые космы на непокрытой голове. Её надрывный плач далеко разносился между домами.
- Будь ты проклят! – вопила Маряха, лупя кулаками по земле. – Узнаешь у меня, как обижать старуху.
Устав причитать, она поднялась с земли и, продолжая громко стонать, заковыляла прочь.
Нюрка, набравшись храбрости, ещё раз подошла к котлу. Железнозубый это приметил.
- Что, мало? – Хмуро спросил он. – Курочка по зёрнышку клюёт, а сыта бывает.
- Не, дяденька, это не мне, - Нюрка ткнула пальцем в угловой дом, - Там мальчик у забора сидит, он сам дойти не может.
- Врёшь, конечно, - нерусский акцент железнозубого проявился явно, - но как убедительно. И это стоит обедни!
Он щедро перевернул свою поварешку над Нюркиной чашкой, потом подал хлебный ломоть. Девочка не думала никого обманывать, но и не гадала, что ей поверят.
Пинженины, Ванюшка и мать, сидели всё у той же, заросшей лебедой кучи навоза. Пока Ванька торопливо ел, давясь непрожёванным хлебом, а мать отрешённо, но неотрывно, смотрела на него, Нюрка играла в считалку, загибая пальчики:
- Птичка-синичка дай молока…
Тем временем Антон Агарков упал в обморок. Должно быть, от запаха каши, решили люди. Его оттащили в сторону и окатили водой из горшка. Он пришёл в себя, но к пище так и не притронулся.
Солнце поднялось совсем высоко, отвесные лучи немилосердно палили землю, дрожало прозрачное марево нагретого воздуха. Фёдор, управившись по хозяйству, ушёл с тележкою в лес – собирать хворост. А когда, возвращаясь, остановился утереть пот, его окликнули из ворот родительского дома.
В комнатах было тихо. Напуганные необъяснимым девчонки жались по углам и друг к другу. Наталья Тимофеевна, вслед за мужем оплакавшая трёх дочерей, без криков и стенаний приняла на свои плечи новое горе. Сидела она за столом в тени закрытого ставнями окна и, не мигая, смотрела на свои руки. Антон лежал на родительской кровати. С одного взгляда было видно, что он мёртв - лицо побледнело и вытянулось, а вокруг закрытых глаз толклись мухи.
Фёдор сразу припомнил и непонятную Антонову слабость и бледность. И даже слова его последние. И чтобы он не делал остаток этого дня, когда хлопотал об устройстве похорон, какая-то доступная загадка тревожила его сознание. Казалось, не хватает лишь малого штриха, зацепочки, чтоб всё стало на свои места, чтобы можно было объяснить необъяснимое. Белый налёт, что засох у Антошки на губе, шилом колол сердце, будил память.
Ночью то и дело принимался хлестать дождь. Ветер налетал порывами, но, не сумев набрать силы, гас. Однако после полуночи непогода стихла, лишь косматые клочья облаков проносились по небосклону, заставляя плясать полную луну. Фёдор, горевавший с матерью и старшими сёстрами у гроба, вышел покурить.
Ночь разлилась тёплая и влажная. У края земли порой вспыхивали зарницы, но грома не слышно. Кто-то проковылял огородом и скрылся под сенью кутеповской бани. И хотя низкие тучи то и дело закрывали луну, а ветер шумел листвой, заглушая все звуки, Фёдор безошибочно определил полуночника.
Вслед за старухой он прошёл в баньку, чиркнул спичкой, поднёс её к морщинистому лицу Кутепихи:
- А ведь это ты, ведьма, брательника моего отравила.
Старуха ничуть не испугалась ни его неожиданному появлению, ни словам.
- И я Феденька, таковская была – последнее с себя отдавала, - её дребезжащий голос звучал, казалось, на пределе старушачьих сил. – А теперь не хочу, чтобы внучка моя с голоду сдохла.... и ребятёночек твой. Так-то вот.
Фёдор, удивляясь своему спокойствию, засветил ещё одну спичку, нагнулся, с кучи лома за каменкой поднял железный прут и без размаха, вполсилы ударил старуху по голове. Та не шумно упала. Выждав немного, Фёдор наклонился, нащупал костлявую руку. Несколько слабых конвульсий шевельнули пальцы, и сиплые вздохи оборвались. Фёдор достал из-за каменки увесистый обломок чугуна, сунул его Кутепихе запазуху, надорвав кофту. Потом взвалил тело на плечо и вышел, пригнув голову.
От озера пахнуло болотной сыростью, Не доходя до воды, он скинул сапоги, поболтав в воздухе ногами. Прочмокал илистым берегом. В зарослях куги открылся чистый плёс. Зайдя в воду по грудь, Фёдор спустил с плеча труп и погрузил его в тёмную воду. Юбка вздулась пузырём и тут же опала, с лёгким шипением утянулась на дно.
Фёдор постоял растерянно, посмотрел на свои руки, зачем-то понюхал их и начал отмывать. Забывшись, зачерпнул и хлебнул солоноватую воду. Его стошнило.
Отплёвываясь и кашляя, он брёл к берегу, а потом долго искал в темноте сапоги, и совсем расстроился, когда обнаружил, что подмок табак.

24

Свадьба

Люди умные и энергичные борются до конца,
а люди пустые и никуда не годные подчиняются
без малейшей борьбы всем мелким случайностям
своего бессмысленного существования.
(Д. Писарев)

Человек живёт своей памятью. Если было что в прошлом приятного, счастливого, удачного да забылось, так считай, что и не было ничего. И жизнь начинается с того момента, который первым запомнился.
Для Егорки Агаркова осознанный бег времени начался в январе 1924 года, хотя не было тогда мальчишке и пяти лет. Всю жизнь хорошо помнил он свадьбу старшей сестры, Федосьи, а дату никак не перепутаешь - в те дни страна скорбела по Ленину.
Быть может, отдельные эпизоды привнесены из других временных отрезков, но рассказ о том дне, излагаемый в течение долгой жизни неоднократно, имел свою стройность и завершённость.
Просторный дом с вечера плохо протапливался, а к утру напрочь выстужался. По этой причине обитатели его спали кучно, насколько позволяли лежанки. Егорка, как самый маленький, ложился с матерью на родительской кровати. Нюрка порой, замёрзнув среди ночи, перебегала к ним, что, конечно же, мальчишке не нравилось. Когда во сне их ноги соприкасались, Егорка машинально отдёргивал свою и, в конце концов, свернувшись калачиком в углу кровати, просыпался.
Рассвело.
Мать хлопотала по дому. Егорка услышал, как просыпается Нюрка, чмокает губами, вздыхает, но бранится с ней не стал. Дрожа от холода, поднялся, осторожно ступая босыми ногами по студёным половикам, подошёл к двери и выглянул на кухню. Один её угол был косо освещён солнцем. Там на лавке стояло цинковое корыто с горой набитое сладкими пирожками, шанежками, ватрушками, накрытое простынёй – на свадьбу. А ещё в сенях теснятся чугунки и чашки с холодцом. Там слышны возня и голос матери. На лавке у печи, развалившись пьяным мужиком, закинув ноги на тёплую стенку, спал пушистый кот. Печная пасть  набита берёзовыми поленьями, от пучка лучин занимался огонь, хорошо отражаясь в окне напротив.
Наспех одевшись, сунув босые ноги в чужие валенки, тихо, стараясь не скрипеть дверью, Егорка вышел в сени.
- Я всю ночь не спал, - пожаловался он на Нюрку.
- Я тоже ночь не спала, да и как спать: шутка ли – гостей сколько будет, - мать разговаривала с ним, как со взрослым. Ей дела не было до его ребячьих обид.
Егорка вышел из сеней и вздохнул чистый морозный воздух. Солнце светило откуда-то сбоку, а прямо над головой клубился туман. Редкие снежинки по широкой спирали падали с высоты. Вертикально в небо поднимались два белых дыма из прокопченных труб соседних изб, на одном шевелилась чёрная подвижная тень другого.
Справив нужду, защемив меж пальцев соломинку, Егорка, подражая старшему брату Фёдору, «покурил», выпуская клубы пара. Мороз щипнул за нос и щёки, попытался юркнуть за шиворот. Мальчишка бросил, затоптав, «окурок» и засеменил в избу.
Был он единственным, хоть и маленьким мужиком в семье. Мать и старшие сестрицы баловали его, как могли. Зато от Нюрки хватало обид по самоё горло. После завтрака она заманила его в дальнюю комнату и, пользуясь свадебной суматохой, запёрла там.
Конечно, если бы Егорка принялся стучать и кричать, его бы нашли, а Нюрку наказали. Но уж больно не хотелось признавать своё унижение. Он забрался на кровать, готовый, если сестра всё-таки сжалится и выпустит его, показать полное презрение к происходящему, прислушивался к стукам, брякам, возгласам и смеху – в доме выкупали невесту. Там, конечно же, было веселей и интересней.
Дверь хлопнула в последний раз, голоса стали удаляться и пропали. Егорка уткнулся носом в подушку и заревел. Утопив горе в слезах, он уснул.
Между тем, свадебное гульбище натолкнулось на непреодолимое препятствие – председатель Сельсовета Иван Андреевич Шумаков не только отказал в регистрации молодым, но и пригрозил многими неприятностями веселящимся в дни всенародного траура.
Никто не желал прослыть белоэлементом, и тем более попасть в немилость к власти. Свадебный поезд как-то сам собой рассыпался, многие развернулись по домам. Наталья Тимофеевна блюдя обычай, торжественно и чинно встречала оставшихся у порога. Она кланялась им в пояс, рукой до земли, и говорила нараспев:
- Добро пожаловать, гости дорогие! Прошу не побрезговать угощением, отведать, что Бог послал.
Мужики, бабы проходили, выпивали стоя, крякали, вытирали ладонями губы, закусывали, поздравляли молодых, благодарили хозяйку и… бочком-бочком на улицу.
За столом собрались только близкие родственники.
У Фёдора Агаркова в тот день были и личные неприятности. Фенечка, усмотрев со стороны свекрови какое-то пренебрежение, наотрез отказалась быть на свадьбе и сына не пустила. Фёдор томился своим одиночеством и первым заметил отсутствие Егорки.
- Гости за столом, а хозяин спит.
Егорка проснулся, когда услышал голос старшего брата и почувствовал его широкую и тёплую ладонь на своём плечике. Он оттолкнул её и протёр кулаками глаза.
- Что надулся? Ну, говори уж, что натворил.
- Ещё не натворил, - со вздохом ответил Егорка, - но скоро натворю.
- Ну, когда натворишь, тогда и ответ будешь держать, - сказал Фёдор, - А раньше времени не стоит каяться. Ну, что же ты лежишь? Вставай, угощай гостей.
А сам вместо того, чтобы поднять Егорку, привалился на кровать и придавил его.
Фёдор хоть и держал себя с братом на равных, по возрасту ему в отцы годился - его сын Витька лишь на полгода моложе. Если бы не суровость Фенечки, Егорка дневал и ночевал бы у Фёдора, а племяннику завидовал лютой завистью. Сейчас он был почти счастлив.
- Расскажи про войну, - теребил брата.
- Я её не видел, - улыбнулся Фёдор. – Я от неё по лесам бегал.
- И что, совсем-совсем ничего не видел, не помнишь?
- Один только момент, когда нашу деревню освобождали. Со стороны Михайловки пушка бьёт, а белосволочь, казачьё там разное огородами драпает. Вот это сам видел.
Вошла мать.
- Что же это вы тут притулились вдвоём? – спросила она.
- Да так, войну вспоминаем, – сказал Фёдор. - Дверь не закрывай, пускай так.
- И ты войну вспоминаешь? – хмельно улыбаясь, спросила мать. Рука её опустилась Егорке на голову. – Сиротинушка ты моя, кровинушка.
- Ага. И я.
- И есть, что вспомнить?
- Ага.
- А ты помнишь, как мы чуть не угорели однажды?
- Не-а. А когда?
- Ты ещё вот такусенький был. Проснулась я тогда, чувствую – задыхаюсь. Поднялась и хлобыстнулась на пол. До двери доползла, открыла. Воздух свежий пошёл - как-то мы отдышались. Выползли потом все на крыльцо и остаток ночи там просидели.
- Холодно было?
- Да, прохладно. Но в дом возвращаться страшно. Так и сидели, дрожа, пока не рассвело. А что ж ты хочешь – бабы, один мужик – и тот на руках.
Между тем, из горницы в приоткрытую дверь доносились возбуждённые голоса, разговор там шёл накалённый. Мать и Фёдор с тревогой поглядывали туда, прислушивались.
- Ну, пойдём, Егорушка, я тебя шанежками покормлю, - позвала за собой Наталья Тимофеевна.
Расположившись по одну сторону стола и повернувшись вполоборота, ругались старшие сёстры, Татьяна и Федосья. Их мужья молчаливой поддержкой сидели рядом, бросали хмурые взгляды друг на друга и стоящие перед ними наполненные стаканы.
- Да ты хоть соображаешь, что говоришь? – кричала, распаляясь, Татьяна. – Ведь я выходила – какое приданое? Постель одна да тряпки кой-какие. Ведь хозяйство-то Егорово. А матери что останется, малышне?
- Да что я ненормальная что ли? – кричала Федосья. – Всегда так бывает – наследство меж детьми делится. Да и кому сейчас по силам такое хозяйство ворочать? Ваньке, вон? Да больно надо. Он теперь днями спит, а ночами с Лизкой шушукается.
Бывший военнопленный австриец Иоганн Штольц сидел в углу стола, в одиночестве, опёршись о стену могучим плечом. Его крючковатый нос казался прозрачным под солнечным лучом. Восемнадцатилетняя Лиза, стройная миловидная девушка, стояла у печной стены, спрятав руки за спиной, от слов сестры широко распахнула томные голубые глаза и ярко зарделась.
- А это уже не ваше дело! – ответила она. – С кем я буду – не ваше дело.
Белое, искажённое лицо Татьяны повернулось к ней:
- Тебе, голуба, тоже наследство подавай?
- Мне, как всем, - сердитая, Лизавета становилась ещё красивей.
- Чего сиднем сидим, мужики? – Фёдор поднял перед собою стакан.
Выпили. Женщины примолкли, косясь на них.
Похрустывая долькой лука, рассудительный Егор, Татьянин муж, сказал:
- Тут надо сразу определиться: если будем что делить – давайте делить, а не ругаться, если нет – то перестаньте кричать: на свадьбе ведь. Как, мать, а? Твоё последнее слово в доме,… и первое тоже.
- А ты куда торопишься? – решился вставить слово молодожён Илья, приехавший за Федосьей из неблизкого Бутажа. – Без нас, наверное, решат, что к чему. Без очереди только на мороз пускают.
Голос его был злой, чёрные кудри задиристо тряслись.
Егорку охватили какое-то отчаяние напополам с весельем: надо же – оказаться в гуще таких событий! Вот если драка разразится, они с Фёдором всем накостыляют, да ещё Ванька-австрияк пособит. Егорка елозил по лавке, поглядывая на спорящих.
- Ну, чего вам? – обиженно поджала губы Наталья Тимофеевна, - Косилки-молотилки отцовы? Да забирайте, всё равно ржавеют, а скотину не дам – чем же ребятишек кормить стану? Эх, вы.... дети, дети.
Если бы не блуждающий пьяный взгляд и неверные движения, мать своим авторитетом смогла бы, наверное, загасить ссору.
- Мать, а ты Ивана спросила? – подалась вперёд Лиза. – Он всё делает-делает, а всё, как работник. Так и останется ни с чем.
Федосья даже побагровела:
- За дуру что ли меня принимаешь? Скажешь, и с Ванькой ещё делится?  Всякую ерунду говоришь, голову всем морочишь. Он что, кормить вас будет?
- Ладно, подавись своим куском! – Лизавета проглотила обиду и отвернулась.
- Что такое? – вдруг сделавшись совершенно белой, пробормотала Татьяна.
Егор вскочил из-за стола, схватил её за плечи, иначе бы она, наверное, упала со стула.
Федосья, презрительно поджав губы, посмотрела на неё и отвернулась.
- Что же ты молчишь? – отчаявшись услышать от тёщи вразумительного слова, Егор обратился к Фёдору.
Шурин долго и пристально смотрел на него, потом вдруг неожиданно сказал:
- Отстань!
- Нет уж, - зло говорила пришедшая в себя Татьяна, - как мне, так и всем. Вон Фёдор в одних дырявых портках женился.
- Да? Ваньке всё останется? – закричала Федосья. – А случись что с матерью, он детвору из дому выгонит, нам же на шею повесит.
Штольц молча сидел, напустив на лицо всю имеющуюся суровость. Лизавета, не скрывая тревоги, вздыхала и поглядывала на него. Егорка смотрел на Ваньку и понимал, что не всегда, наверное, он был таким неразговорчивым, каким он привык его видеть, когда-то, должно быть, он тоже бывал весел и беззаботен, болтал и смеялся на своём австрийском языке.
- Плохо ты его знаешь, - выразительно сказала Лизавета.
- Э-э-э! – махнул рукой кудрявый Илья. – Немчура он и есть немчура. А то ещё к себе уедет.
- Что ты брешешь! – задрожала от ярости Лизавета, и перекосившееся лицо её потеряло привлекательность.
  - Ну-ну! – Фёдор вскинул на неё укоризненный взгляд.
- А что ты выгораживаешь его, зачем? – Федосья в основном нападала на работника, а теперь коршуном налетела на сестру.
- А тебе какое дело? – хрипло проговорила Лизавета.
- Замуж что ли собралась?
- Может быть.
Небо за окном почернело, пошёл снег. Со столов убрали почти нетронутые закуски, поставили самовар. Пили горячий чай, громко крякая и отдуваясь, лениво переругивались.
- А ты здесь что сидишь – пора спать, - сказала Егорке мать и выставила из-за стола.
- Идём, брат, - подмигнул Фёдор, - Я тебе про войну расскажу.
Егорка разделся и лёг. В полутёмной комнате было прохладно и тихо. Перед глазами поплыли кольца, похожие на полупрозрачные срезы лука. Он вдруг почувствовал, что по щекам его текут горячие и едкие слёзы. Чувствовал, как усталость входит в руки и ноги, доходит до кончиков пальцев, потом подступила дремота.
Егорка ожидал Фёдора и думал о нём. Он уже осознавал, что есть две породы людей - одни много говорят, кричат, возмущаются и всегда недовольны, а другие молчат и делают по-своему, и всё у них получается. И ещё он думал, как приятно быть братом человека, у которого всё получается.
Ночью Егорка несколько раз просыпался от громких голосов за дверью. И засыпал, неведая, что там решают и его судьбу.
Договорились всё-таки делиться. Даже дом, крепкий ещё, должен быть разобран. Фёдор получал часть прируба. Старшим дочерям – по амбару.
Лизавета в ту ночь была просватана за контуженного австрияка, и они получили свою долю наследства. Большая семья Кузьмы Васильевича Агаркова распалась, рассыпалось и его хозяйство. 
Фёдор давно собирался переехать на хутор, где с землёй было вольготнее, уговорил и мать. Наталья Тимофеевна сильно постарела за эту ночь, стала слезливее.
Расставались родственники хоть и без ругани, но весьма настороженными и без сердечных объятий.
Егорке приснился сон. Странный пирог летал по воздуху, и чьи-то большие руки, высовываясь из тумана, отламывали от него куски. Проснулся он с воспоминанием о коварстве сестры и о том, что он пропустил на свадьбе самое интересное. Но интересное в жизни только начиналось.

25

Волки

Все живое есть результат борьбы
(В. Белинский)

Теперь уже не помнят, кто и когда вбил первый колышек на Волчанке. Быть может, это было ещё во времена Столыпинской реформы, когда крестьянская Россия поднялась с насиженных мест, и волна переселенцев покатила за Урал. А название осталось, наверное, с той поры, когда, говорили, голодными белыми зимами стаи волков осаждали хутор, резали скот в хлевах, скалились в окна изб.
Леса тогда стояли дремучие, а домов-то было – раз, два и обчёлся. Многие мелкие поселения разорила война и последующий голод - несчастья сбивают людей в кучу. И наоборот, лишь только полегчала жизнь, каждый хочет обзавестись своим углом и куском земли, или, как здесь говорят, - «стремится к богачеству».
Всё повторяется, как зима и лето, как обилие и недород, только каждый раз по-иному.
По-новому повела крестьянскую политику Советская власть. И хотя земля, как и было объявлено, нарезалась в удел каждому, кто хотел её обрабатывать, больше поощрялся коллективный труд – ТОЗы, коммуны. Для них – льготы в налогах, льготы в кредитах, для них широко распахнуты двери сельской торговой кооперации.
И вот уже появилась своя, деревенская интеллигенция, что не сеет и не пашет, но всегда при власти, в достатке и почёте. А те, кому надеяться не на кого, и надо было думать за себя и за своих детей, те при всей своей политической близорукости и видимой трудности единоличной жизни, делали единственно правильное, что им оставалось делать – кормили себя и страну.
На хуторах люди большей частью в близких или дальних родственных связях. На Волчанке несколько семей Кутеповых, Малютиных, несколько однодворых фамилий. Сюда Фенечка уманила Фёдора, а он мать. Так и Агарковы появились здесь летом 1924 года.
В Табыньше раскатали большой дом, рубленый ещё покойным Кузьмой Васильевичем, а на хуторе поставили из него два. Без помощи людской не обошлось, но основная тяжесть трудов легла на Фёдора и не согнула его, а даже наоборот, как-то расправила. Видного сложения, с трезвым ясным умом, он был тем самым русским мужиком, которым и была крепка Россия испокон веков.
Наталья Тимофеевна, оставшись одна с малолетними детьми на руках, тянулась к старшему сыну всей душой, несмотря  на взаимную неприязнь со снохой. С любовью она замечала в Фёдоре, внешне очень похожем на неё, отцовские повадки.
С тех пор, как живёт человечество, сын учится у отца, перенимает каждый его шаг и гордится, становясь похожим на него. Волна нежности затопляла материнскую душу каждый раз, когда видела она обоих ребятишек-однолеток, её Егорку и Фёдорова Витюшку, по-детски высунувших языки, занимающихся взрослыми делами в подручных у её старшего сына.
Порой, встречая его у порога, она говорила:
- Дай я тебя поцелую.
Встав на цыпочки, горячими ладонями брала его за лицо, притягивала к себе.
- Боже, какой ты большой стал. Я, кажется, никогда не привыкну.
Фёдор стоял перед ней, сутулясь от неловкости и своего роста.
- И пахнет от тебя, как от него, - она отворачивалась, сверкнув слезами в глазах, - когда на фронт провожала.
Мать отходила к окну, ссутулившаяся, смуглая, с сединою в волосах. А когда поворачивалась, глаза были уже сухими, только сильней обычного горели щёки. Жалела мать себя, жалела и Фёдора.
Не складывалась у него жизнь с Фенечкой. Оба молодые, красивые, рослые, на редкость внешне подходившие друг другу, в душе глубоко разнившиеся. Хотя и выставлялась в причину будто бы завистливая свекровь, но дело было не в ней. В Фенечке, подмечал Фёдор, всё яснее проявлялись характерные Кутеповские черты – истеричная скандальность, заносчивость,  пренебрежение к тем, кто беднее.
«Ведь я её ненавижу, - совершенно спокойно думал Фёдор о своей жене, вспоминая холодный взгляд и брезгливо поджатые губы. – Только теперь поздно оправдываться, раньше надо было думать да матери слушаться. Живу с ней из-за сына».
В очередной раз уходя к матери от семейной ссоры, думал: «Её бы надо гнать», но чувствовал, что не сможет поднять на жену руку. Он жил, страдая, мучаясь, понукая и сдерживая себя, и думал, что так и живут в семьях.
За воротами на голубом снегу под дробящейся россыпью звёзд он вздохнул морозного воздуха, который глубоко свежим холодом прошёл в лёгкие и вызвал кашель. Он шёл и радовался сам себе, радовался, что вырвался из дому, что в очередной раз сдержался и не ответил криком на крик, радовался, что идёт к матери.
Повизгивал смёрзшийся снег под валенками, встречный ветерок выжимал слёзы. Крупная жёлтая звезда, высоко поднявшись на западе, горела не мигая. Никогда, казалось, не видел он такого бездонного и живого неба, во все глаза следившего за ним.
Луна никак не могла вырваться из хищной пасти одинокого облака. Она была маленькой и блеклой, а тучка – серой, светящейся изнутри. Наконец освободившись, она быстро поплыла прочь, всё увеличиваясь. И когда остановилась, в белом свете её, таинственно изменившим ночной мир, засинели занесённые снегом крыши изб, в бревенчатых стенах заблестели стёкла окон.
От дворов тянуло дымом и застойным теплом хлева.
Жадно напиваясь табачным дымом, Фёдор постоял перед крыльцом. В темноте сеней наощупь открыл дверь. Комната с побеленными стенами и потолком, с завешенными окнами, с застоявшейся тишиной и запахом керосина, показалась ярко освещенной. Переступил порог в припорошенных снегом, гулких от мороза валенках, огляделся.
У стола сидела Нюрка, вытянув маленькие босые ступни, и крутила ручку швейной машинки, глядя на блестящее никелированное колесо. Дощатый вымытый и выскобленный ножом стол был завален яичной скорлупой, на нём лежали – круглый хлеб и коровье масло в тарелке, поблёскивающее каплями влаги. Мать разливала молока из глиняной кринки в такие же толстые кружки.
- Садись с нами, - пригласила она Фёдора, не отрывая глаз от белой струи. - Молочка парного хочешь?
Фёдор отказался и старался не смотреть на стол. Ожидая, когда мать и Нюрка кончат ужинать, он сел на табуретку у стены. Смотрел по углам избы широко поставленными от переносицы глазами, взглядом немолодого, спокойного, твёрдого, уверенного в себе человека.
На его голос в дверях горницы показался заспанный Егорка. Утром ли, вечером дети просыпаются румяные, свежие и им сразу же хочется играть. Через мгновение Егорка уже сидел у Фёдора на коленях, и тот путал брата вопросами, сбивал с толку и хохотал довольный, заставляя вздрагивать от счастья его маленькое воробьиное сердце. Мать от стола посматривала на них, и, чувствуя, что веселье у старшего сына не очень-то весёлое, и догадываясь о причине, безуспешно искала его взгляда.
Хрупая валенками по снегу, кто-то пробежал двором. Бухнула входная дверь. Вошла Санька, румяная с мороза, белой изморозью опушён платок вокруг лица. Увидела Фёдора – обрадовалась. Подала мягко холодную руку, кольнула серыми в густых ресницах глазами. И брат улыбнулся ей, взял за плечи, потёрся о её щеку своей щетинистой. Такой красивой он не видел сестру ещё ни разу. Невеста!
Санька размотала платок, скинула шубейку и склонилась к умывальнику.
- Ой, мама, с голоду помру!
Мать расставила на столе чашки, вынула из печи закопченный чайник, прибавила фитиля в лампе. В избе стало ещё светлей. Все сели к столу, а их огромные тени заплясали на стенах, теряясь в синеватом сумраке углов. Наталья Тимофеевна выбрала из большого чугуна горячую картошку и с улыбкой («поросятам варила») поставила в чашке перед Санькой. Рядом огурцы прямо из рассола, хрустящие ледком. Фёдору поднесла полный до краёв стакан самогона. Он сразу построжал - святая минута наступила. Отеческим взором окинул застольников, мысленно сосредоточился.
- Обожди пить, - предупредила Санька, очищая от кожуры картошку. – На.
Крупная картофелина сахарно искрилась вблизи горящей лампы. Он принял её на ладонь, благодарно глянул на сестру:
- Ты любишь такую, в мундирах? Я шибко обожаю да ещё с молочком.
- Налить? – встрепенулась мать и добавила, - Тут земля свежая. Одни глазки садили – и вот какие клубни. Один куст – полведра.
Вслед за Санькой и Фёдором все потянулись к картошке, чистили и макали её в плошку с солью. А он сидел пунцовый от выпитого первача, как все здоровые люди, и тёмные глаза его на чистом лице засветились любовью и душевным покоем. Потом пересел к печи, прикурил, и под его рукой на чугунной плите начало растекаться молочное пятно дыма.
Мать, качая головой и улыбаясь, убирала со стола, рассказывала, вспоминая мужа, как любил он её, какие покупал подарки. В сознании детей отец вырисовывался человеком, подарившем матери большое счастье. Что-то грустное, как тень сожаления, промелькнуло в её лице.
- Вот это была жизнь! – сказала она с глубоким вздохом. – Боже мой, да неужто ж правда такое было? Самой даже не верится.
Фёдор посмотрел на неё с нежностью, граничившей с состраданием. Сколько раз он слышал, как вот так вспоминали о прошлой, дореволюционной жизни. И хотя и тогда порой бывало нелегко, вспоминали о ней, как о великом счастье. Потому что был достаток, и все были вместе.
Наталья Тимофеевна рассказывала, как забрали Кузьму Васильевича в солдаты, как провожала его у Петровской церкви. Рассказывала просто, почти спокойно. Только по щекам сами собой текли слёзы. И видя их, притихла Нюрка, разволновался Егорка, готовый разреветься.
- Да не трави ты себя, - остановила её Санька, - видишь – детвора хнычет.
- Видимо, так на роду ему было писано, - закончила мать и зашмыгала в платок.
Надолго замолчали. Наконец Фёдор поднялся и огляделся, молча прощаясь. Егорка снизу посмотрел на брата, в детских глазах возникла тревога - неужто уходит? Для него это было большей неприятностью, чем слёзы матери.
Наталья Тимофеевна оправилась от переживаний, стянула с плеч платок, уголком гребёнки почесала переносицу. И хотя брови в тот момент высоко поднимала, морщин на лбу собралось мало - старость ещё не тронула её лицо. Провела гребёнкой по волосам, воткнула на затылке, заторопилась высказать уходящему Фёдору:
- Ой, страх, страх!  Морозы-те кабы не ударили. Санька-то завтра за сеном собралась. Извеков Борис позвал, прикупил где-то в Татарке. Сам-то хромоногий, а мать его – барыня. Ну, да пусть едет, глядишь – нам возок перепадёт. Всё дело.
Отойдя в тень, задом опёршись о прижатые к печи руки, Санька смотрела куда-то вдаль, и во взгляде её светились томная девичья мечта и ликование жизнью, такой прекрасной и непредсказуемой. Она ощущала себя человеком, которому приготовили подарок, и предвкушала удовольствие того момента, когда ей его вручат.
Фёдор оглянулся от порога. Санька и на него взглянула счастливыми, влажными и оттого по-особенному сиявшими глазами.
Было позднее утро, но солнце ещё не показалось. Только по временам сквозь облака ощущалось тепло его, и тогда снег светлел и, казалось, резче звучал под копытами и полозьями.
Недавно выехали с хутора, а у Бориса уже мёрзли ноги. В гражданскую войну был он ранен шрапнелью, когда вёл своих товарищей в атаку. Неверно сросшиеся кости болели, особенно в холода и перед ненастьем. Вдобавок ему нестерпимо хотелось курить, так хотелось, что рот был полон слюны, а он и сплюнуть при девушке стеснялся. Борис шевелил пальцами в тесных пимах, морщился и часто испуганно поглядывал на Саньку, неподвижно сидевшую рядом.
Снежная пыль из-под копыт опушила её с ног до головы, морозный воздух разрумянил. Санька изредка вскидывала на него быстрый любопытный взгляд из-под густых ресниц, таких густых, что серые глаза её казались чёрными. И это мимолётное внимание непонятной радостью взрывало Борисово сердце, боли будто бы отступали. Разговор в пути не клеился, но перестрелка глаз скучать не давала.
К полудню были в Татарке. Борис, оставив Саньку в санях, ушёл обсуждать с хозяином последние детали купли-продажи. А её внимание привлекло старушечье лицо в платочке, прилепившееся к окну. Без любопытства, не мигая, смотрели выцветшие глаза.
Подошёл Борис, прикурил, сладостно затянулся, спросил, щурясь от дыма:
- Не замёрзла?
И уже в санях, бросив окурок, он вдруг спохватился:
- Вот ведь забыл совсем - как память отшибло. Лопату-то я не взял – чем снег со стога сгребать? Может сходить попросить или вилами управимся? Как думаешь, Александра?
За околицей дорога, пробитая среди белых холмов, до блеска притёрта полозьями. Видно было, что по ней не один день возили сено и на санях, и волоком. На опушке леса накатанная дорога делилась – пути вели вправо, влево и вглубь леса к с лета намётанным стогам. Борис, привстав в санях, огляделся и, усмотрев что-то, уверенно направил лошадь вперёд.
Остановились на лесной поляне у стога-великана, желтевшего крутыми боками. Вокруг, как не оторвавшиеся от земли дымы, стояли берёзы. Санька походила вокруг саней, разминая закоченевшие ноги. Борис освободил лошадь от удил, обошёл стог, приглядываясь. Хоть и не был он суеверным, место показалось ему дурным.
С помощью вил и перекинутой через зарод верёвки Санька вскарабкалась на его макушку.  Пока она скидывала снег, Борис курил и нервно ходил вокруг саней, зажав под мышкой черенок вил. А потом обнял себя за плечи и почесал спину о берёзу, всё поглядывая по сторонам холодно и настороженно.
Санька наконец-то смогла вволю насмотреться на него. Сверху видны были его спина, жилистая шея, старая шапка, «уши» которой он так и не опустил. Когда прикуривал, пустил струю дыма вверх, и Санька увидела его смуглую щёку, опушённые брови и заиндевевшие усы.
Снегу на зарод намело немало. Санька раскраснелась, распустила платок, волосы у пылающих щёк закурчавились. Потом и варежки ему скинула – жарко!
Борис томился бездельем внизу.
- Устала? – спросил он.
Санька трясла головой – нет. Ей было весело от того, что они с Борисом вдвоём, что весь посторонний мир остался где-то там, за чертой леса. Лишь по-весеннему яркое солнце во все свои лучи подглядывало за ними, и за это высотный ветер строй за строем гнал на него ослепительно белые облака.
Тень облака скакнула на круп лошади. И словно убоявшись его, она попятилась от стога, напряжённо ставя ноги, вертя головой, шевеля ушами, беспокойно всхрапывая. Сосущее чувство страха возникло в груди у Бориса и опустилось вниз, к ногам. Неосознанное, без реальных причин, как предчувствие.
Вдруг лошадь, точно обезумев, пронзительно заржала, рванулась с места вскачь, волоча сани, путаясь в брошенных вожжах. Борис с криком побежал за ней, широко переваливаясь, припадая на обе ноги, и успел упасть в сани, вырвать из-под лошадиных ног вожжи.
Бесшумными серыми тенями из-за берёз выскочили волки.
Пронзительное лошадиное ржание, крик Борисов вырвали Саньку из душевных грёз. И в следующее мгновение она увидела волков.
- Дядя Боря-а!
Её истошный детский крик будто хлыстом стеганул Извекова в спину. Он ничего не ответил. Встречный ветер рвал ему горло, перехватывая дыхание. Сквозь пелену слёз он видел радужный, расколотый на отдельные эпизоды мир. И лишь с необычной ясностью чувствовал время в двух измерениях - страшную быстроту устремившихся за ним волков и медленность тяжёлого скока лошади. А потерей в этой разнице была его жизнь, на которую осталось совсем уже мало времени.
Волки рассыпались в поле, пытаясь окружить лошадь и седока в санях. Близко- близко оскаленные пасти. Невесть откуда взявшийся пот заливает Борису глаза, щипит прокушенные губы. От крови, давящей на уши, глохли все звуки. Сердце ухало в груди, отдаваясь тяжёлыми толчками в висках. И не хватало воздуха.
Летят мгновения. Страх смертельной тяжестью придавил душу. Вот-вот развязка. И всё это длится, длится,… нет конца.
Наконец сознание проясняется: волки вязнут в снежной целине – с боков им лошадь не обойти, а накатанная дорога во всю ширь занята санями, с которых тускло поблёскивают вилы в Борисовых руках.
Нет, врешь, не возьмёшь! Мы ещё поборемся. Теперь лишь бы скакун не подвёл.
Волки вернулись. Их матёрый вожак сидит совсем рядом со стогом, косится настороженно.
- Собачка, собачка, - говорит Санька, - иди домой.
Он тихонько рычит в ответ, и чёрная губа приподнимается над синеватыми клыками.
И другие поодаль сидят или лежат на снегу, положив морды на лапы. На каждое движение Саньки вздрагивают, вскакивают, скалят пасти, в беспокойстве перебегают с места на место. Девушка смотрела на них, а глаза её сами бухли влагой, туманились. Слёзы пролились через край. Сидя на стогу, Санька плакала от холода и страха. Руки заледенели, лишь дыхание горячее.
Худющий волк прыгнул на стог, загнав её сердце в самые пятки, но скатился вниз и заскулил, роняя слюну.  Санька пригрозила ему вилами, и он метнулся в сторону, поджав хвост.
Девушку знобит уже так, что стучат зубы. Зарыться бы сейчас с головой в сено и дышать себе на руки, но боится даже на миг оторвать взгляд от волков и всё вертит головой – чтобы видеть всех.
День начал угасать, скоро сумерки и ночь. Саньке кажется, что где-то фыркает лошадь, звучат приглушённо голоса. Но волки не обнаруживают беспокойства, готовые и ночь ждать, и ещё бог весть сколько – может той минуты, когда Санька насмерть закоченеет и сама свалится со стога.
Подняв вверх острую морду, вожак внезапно завыл. И вой его, низкий, протяжно-тоскливый повторил зимний лес. Волчий плач внезапно оборвался, как и возник. Вожак заскулил жалобно, со слезой. Повизгивая, беспокойно завертелись волки, а потом разом сорвавшись с места, исчезли в лесу.
Теперь и Санька услышала звуки, потревожившие стаю – лай собак, людские голоса, лошадиное фырканье и снежный скрип под множеством ног, лап, копыт, полозьев. Она скатилась со стога, когда увидела мужиков. Ноги её не держали, но чьи-то сильные руки подхватили её, встряхнули, затормошили.
- Жива? Не поморозилась?
Мелькали незнакомые, участливые лица. Наконец близко-близко одно, родное, на век любимое.
- Саша. Это я, Саша, я.
Борис обнял девушку и поцеловал. Целовал вздрагивающие под его губами веки, помороженные щёки, холодные губы. Целовал окоченевшие пальцы, дышал на них паром, мял её ладони в своих руках.
- Саша, любимая, прости….
Ночевать остались в Татарке.
Гостеприимная хозяйка убрала с плиты чугунок, делала всё быстро:
- Сейчас печь подтопим.
Открыла заслонку. За ней уже сушились сложенные дрова. Подложила бересту, чиркнула спичкой. В просторной кухне запахло берёзовым дымком. Непросохшие поленья, занимаясь огнём, сипели, на закоптившихся торцах закипали дегтярные капли.
Борису хотелось пить, но он боялся зачерпнуть воды – как бы не увидели, что трясутся, просто ходуном ходят его руки, то ли от озноба, то ли от пережитого страха, то ли ещё от чего.
Санька, наконец, согревшись, сидела притихшая, почти торжественная, ни на кого не поднимая взгляда, будто боясь оттолкнуть воспоминания вкуса его губ и запаха усов.
Вошёл со двора хозяин, неторопливо стал разуваться.
- А лошаденку-то запалили.
В присутствии хозяина Извеков осмелел. Напился воды, а прикуривая у печи, сбоку внимательно посмотрел на Саньку, будто впервые видел. В платьишке она казалось крепкой и сильной, какими бывают крестьянские девушки, рано начавшие заниматься физическим трудом. Все они с годами становятся здоровыми, толстыми и весёлыми. Но в Саньке проглядывались какие-то, скорее дворянские черты – благородство линий в посадке головы, в плавных движениях, когда она поправляла разбившуюся косу, в быстром и разумном взгляде серых очей. Это удивляло и влекло Бориса.
Потом они все вместе ужинали, пили «для сугреву», за знакомство и за здоровье, и Санька никак не могла осилить своего стакана.
Хозяин оказался слаб на выпивку - опорожнив с гостями бутылочку, стал донимать жену просьбами и упрёками. И та где-то за печкой зачерпнула ковш неперебродившей браги. Борис пил, держа посуду обеими руками, и морщился от отвращения.
Отвечеряли.
Хозяйка взбила подушки на широкой кровати:
- Спать вместе ляжитя?
Промолчали оба – и Санька, и Борис.
Она разделась и юркнула под стёганное одеяло, когда Борис с хозяином вышли до ветру.
Он вернулся, присел на стул у окна, не зная на что решиться. Хозяева вскоре угомонились, дом затих, мерный стук ходиков на стене перекликался с ударами сердца. Взошла луна за окном, и темнота стала проглядней.
Заметив движение на кровати, Борис шёпотом спросил:
- Не спишь, Саша?
- Саша, Саша, - ворчливо ответила она. – Имя мне не нравится. Меня вообще-то Ольгой хотели назвать. А поп упёрся. Хорошо хоть не Николаем.
- Глупая, - его голос рассыпался мелким тёплым смешком.
- Тебе лечиться надо, - строго сказала она. – Такой молодой, а еле ходишь.
- Было хуже, но поднялся.
- Ты, говорят, геройски воевал.
- Нас много таких было. А иначе б не победили.
- У меня брат в партизанах был, - и она начала рассказывать про Фёдора складно, видно было, что не в первый раз, и всё врала.
- Расскажи о себе.
Борис тряхнул кисетом:
- Можно?
- Кури.
Он затянулся и начал рассказывать.
- Я только университет закончил, начал в гимназии историю преподавать, а тут революция, гражданская война. У нас в Самаре свой дом был. Мама всё бросила, разыскала меня. Я ведь на Урале по ранению застрял. Потом голод в Поволжье – страшно было возвращаться. Так и прижились. Мама до революции музыке учила, а теперь вот крестьянкой стала. Всё из-за меня….
- Я боюсь твоей матери.
- Варвара Фёдоровна строгая, но человек очень хороший.
Извеков рассказывал о своей матери, а Санька видела её другой, совсем не похожей на портрет сына.
Уперев руки в мощные бока, она стояла посреди двора, и поросята, снуя по двору, тёрлись о её толстые широко расставленные ноги. С лицом откормленного младенца она казалась памятником сытости и довольства. Борис совсем не похож на неё – худой, жилистый и болезненный.
- Фёдор за тятю мстил, а ты зачем на фронт пошёл?
- За свободой, Саня, за равенством и братством.
- И что?
- Господ-то мы разогнали. Теперь всё в наших руках - как работать будем, так и жить.
Долго разговаривали. Паузы становились всё длительнее, а речи менее связанными. Усталость клонила ко сну.
- Ты спать думаешь? – спросила Санька. – Ложись рядом, только не приставай. Ладно?
Она отвернулась к стене, когда он начал раздеваться. Он лёг рядом и не знал,  куда девать руки. Сердце рвануло в бешенный скач. Какой тут сон!
Отпустило, когда он услышал глубокое Санькино дыхание. Тут его настигла накопившаяся усталость и утопила сознание в беспокойном сне.
Уж так устроена деревня и люди её - в глаза все поздравляли Саньку и Бориса со счастливым избавлением от смертельной опасности, а за спиной охотно смаковали сплетни, о романтической истории юной девы и бывшего красногвардейца, в которой и сам факт присутствия волков вскоре опускался.
Как ни жили Извековы обособленно от прочих селян, но и до них дошла новая версия тех памятных событий и вызвала в материнской душе чувство ревности и досады, а у Бориса – недоумение и сопричастность к греху. Все его попытки оправдаться наталкивались на глухую стену непонимания и даже брезгливости в глазах Варвары Фёдоровны.
И тогда он, не поговоривши с матерью, рискуя глубоко и незаслуженно обидеть её, решился на отчаянный шаг, мысли о котором лишь чуть затеплились в душе и не докипели до полной решимости.
Белый дым поднимался над крышами, на улице было светло от луны. У крыльца, где на снегу лежал перекрещённый рамой жёлтый свет окна, он вдруг оробел - что сказать, как сказать? То спешил, радовался своему решению, а тут решимость потерял.
Поверх занавески в окне был виден белый потолок кухни. Извеков потоптался на крыльце, на мёрзлых, повизгивающих досках, взялся за дверь. Она была не заперта. В сенях натоптано снегом, холод такой же, как во дворе. Две двери, видимо, на кухню и в чулан. В какую постучать? Одна оббита дерюгой для тепла, на другой голые доски.
Постучал в первую, материал глушил звук. Подождал. Нащупал ручку, открыл, шагнул через порог. Пахнуло керосином, печным теплом. Кашлянул в горсть для приличия, огляделся. Наталья Тимофеевна у печи вскинула на вошедшего встревоженный взгляд.
Борис полукивнул, полупоклонился:
- Скажите, пожалуйста, Саша дома?
- Кака Саша? Санька что ль? Дома, дак чо?
Борис подождал, поглядывая на дверь горницы – может, появится. Но нет, они по-прежнему вдвоём.
- Я, мамаша, о дочери вашей поговорить пришёл, - он улыбнулся, стараясь улыбкой расположить к себе собеседницу.
Но женщина смотрела всё так же настороженно.
- А чо говорить-то? Девка вроде не хуже других. Не балованная.
И вдруг поняла, растерянно потянула ко рту кончик платка:
- А ей не-ет…
- Где же Саша?
- К подружкам убежала.
Вот к этому он оказался не готов. Думал, войдёт, поздоровается, спросит Сашу – согласна ли она стать его женой, а там будь, что будет. Объяснение с матерью не было запланировано и продуманно. Он растерялся, засмущался, затоптался у порога, готовый ретироваться, и ожидал, что, быть может, мудрая женщина подскажет выход из ситуации. Но растерянно молчала и Наталья Тимофеевна, во все глаза смотревшая на гостя, будто видела его впервые, или он ляпнул что-то совсем ей непонятное.
- Давно ушла?
- Давно-то не шибко давно, а уж порядочно будет.
- Ну, ладно.
Он вышел поспешно, будто убежал. А Наталья Тимофеевна опустилась на лавку и, покачивая головой, долго невидяще смотрела перед собой, не зная, то ли радоваться чему, то ли плакать, а то ли удивляться.
Со дня на день Извековы ждали отёла коровы. По нескольку раз ночами Варвара Фёдоровна будила сына, Борис запахивался в шинель, брал из её рук горящую лампу, ходил в стайку к Бурёнке.
В тот вечер хмурый, взволнованный, скоро отужинав, вызвался ночевать в хлеву. Тепло оделся, прихватил тулуп подмышку и под благодарным взглядом матери отправился на дежурство.
В стайке густо пахло парным навозом. Корова лежала на подстилке, закинув рогатую морду, вылизывала свой вздувшийся живот. Увидев Бориса, жалобно замычала, и видно было, как утробный звук проходит в её напрягшемся горле. За загородкой шарахнулись испуганные овцы, сбились кучей в угол и таращились оттуда бельмами глаз на светящуюся лампу. Только старый бородатый козёл со своей молоденькой подружкой остались на своих местах, лишь покосились на вошедшего. Эта парочка была предметом особой гордости Варвары Фёдоровны - на хуторе коз не держали.
Борис поставил лампу на заиндевевшее окно, постелил себе соломы и прилёг, завернувшись в тулуп. Подумать было о чём.
Ветер шевелил камыш на крыше, невидимые в сене возились мыши, и под эти звуки стали тяжелеть веки. Внезапно хлопнула дверь, в клубе пара возникла чёрная фигурка.
- Саша, ты? Как нашла меня?
- Окно светилось, я и догадалась.
Она опустилась рядом на колени – шубка полурастёгнута, волосы растрёпаны, платок в руке.
- Зачем ты приходил? Мать теперь меня из дому выгонит.
Он взял её за руки, притянул к себе, усадил на колени и начал баюкать, как маленькую. Закрыв глаза, гладил её волосы, лицо, шею. И такая затопляющая радость охватило его, что стало вдруг трудно дышать. А она смеялась беззвучно и стыдливо. Губы у неё были обветренные, она неумело раскрывала их, подставляя сомкнутые влажные и холодные зубы его поцелуям.
А потом в какой-то момент с зажмуренными изо всех сил и вздрагивающими веками лицо её расширилось, заполнило всё, стало вдруг ослепительно, нестерпимо красивым. Сердце его зашлось безумной радостью, а тело воспарило от неземного наслаждения. И долго после они лежали на тулупе рядом, её голова на его руке, и всё как будто покачивалось и кружилось вокруг них.
- А я знала, что ты любишь меня, давно знала, - говорила она, горячо дыша ему в скулу и через расстегнутую гимнастёрку нежно трогая кончиками шершавых пальцев мускулы его шеи.
А ему было неловко за свою худобу.
- Вспотел даже, - она засмеялась стыдливо и благодарно. Ладонь её была горячей, - Руки у тебя сильные, а вот не грубый ты с девушками.
- Какие девушки? Ты у меня одна, и никого больше не было.
На соломе забилась корова, как под ножом, вытягивая вверх рогатую морду, выкатывая блестящий глаз. Борис с Санькой встрепенулись, засуетились, забыв о своих радостях.
И только когда появился на свет маленький мокрый телёнок, а корова поднялась и стала шумно вылизывать его парящую шерсть, они вновь благодарно и сопричастно взглянули в глаза друг другу. Вновь накрывшись его тулупом, они миловались, и сердца их готовы были выпрыгнуть из груди.
В это время Наталья Тимофеевна рассказывала Фёдору о странном визите Извекова.
- Так-то он мужик не скандальный, уважительный, да только больной весь, самому нянька нужна – какой из него работник.
- Луна-то как разыгралась, - сказал Фёдор. За окном было светло, как днём, только в тени ворот пролегла граница ночи, а дальше всё ясно видно, и холодом тянет от стекла. - К морозам.
- Она, как я сказала, забегала по дому, ровно мышка, ничего не говорит, а потом шмыг за дверь. Я в окошко стучу, а она двором, простоволосая, платок в руке, другой вот так, вот так машет….
Фёдор молчал, отвернувшись, ладонью прижимал щёку, расправляя мускул, сведённый судорогой.
На следующий день Фёдор окликнул Извекова.
- Погодь-ка, сосед, дело есть. Ты почто девке голову дуришь? – и на короткий миг беспрепятственно заглянул в его глаза, мысли, душу – всё было в смятении, граничащем с испугом.
Сам крепкого сложения, способный много съесть, выпить и без устали работать, Фёдор с брезгливым недоверием относился к людям хилым, болезненным. И когда при нём говорили, он молчал, но в душе согласен был, что от таких вот можно ожидать чего угодно плохого, любой пакости.
Фёдор взял Извекова за ворот, притянул к себе, другая его рука едва не сомкнулась на худой шее. Момент был критическим - Фёдору ничего не стоило переломить эту цыплячью шею, или придушить Бориса, как котёнка.
Не без труда он сдержался:
- Живи, подлюга!
Оттолкнул Извекова и без замаха ударил кулаком в скулу. Борис как стоял, успел только схватиться руками за воздух, рухнул на спину, с хрястом ударившись о снежный наст.  Его глаза через края были полны обидой, болью, ужасом – за что?
А Фёдор отвернулся и пошёл прочь, шёл, и сам того не замечая, отряхивал руку, будто прилипла к ней какая-то гадость.

26

Весенний гул

Борьба есть условие жизни:
жизнь умирает, когда оканчивается борьба.
(В. Белинский)

У каждой поры года найдётся для мальчишек интересное занятие. Весной – это походы в лес за грачиными яйцами, берёзовым соком и, конечно же - жажда открытий и приключений в отзимовавшем лесу.
Какую тайну скрывают две ямы, найденные на опушке,  как два впавших глаза на старом лице земли, поросшие грязно-зелёным мхом? На их месте могли стоять избы, построенные по башкирскому обычаю наполовину в земле. Неподалёку врос в косой холмик наклонный отщеп доски с прорезью. Видимо, стоял здесь когда-то могильный крест.
Витька Агарков, стройный паренёк, с озорным прищуром глаз, прыгнул через ямину и чуть не оскользнулся. Ух, страшно!
Дядя по родству и сверстник по возрасту, Егорка Агарков ревниво косится на него и продолжает пугать детвору:
- Прибежала Санька в избу и говорит: «Кто-то ходит по амбару». Мы тогда шибко напугались. А мамка пришла, пошли всей гурьбой в амбар, а там петля из вожжи на крюку висит, висит и болтается…. Так-то вот.
Миновали опушку. Яркое весеннее солнце легко прорывается меж голых берёз, до боли в глазах отражают ослепительный свет остатки слезливых сугробов. Снег в лесу лишь кое-где остался, пахла прелью оттаявшая земля.
Над головой раздался дробный стук дятла. Привязалась малая пичужка: щебечет, суетится, сердится. Но куда ей мальчишек испугать, им даже грачи нипочём – на целую колонию набрели. Крупные чёрные птицы снуют, галдят, поднимают с волглой земли сучья и выкладывают в развилках гнёзда.
- Порра! Порра! - кричат строители.
- А вон тот-то во все гнёзда лезет, сам не работает, - усмотрел кого-то Митенька Алпатов.
Но пойди, разберись в такой сутолоке на кого он смотрит.
Ваня Бредихин, по прозвищу Больной, ещё трое мальчишек и Витя Агарков с ними лезут на берёзы.
- Теперь начнётся! – переполнен восторгом Митенька. – Сейчас турнут их грачи, да с самой верхотуры. Видал, какие у них долбоносики?
С грачами и верно случилось что-то неладное. Воздух взорвался от резкого грая – вся колония дружно взмыла вверх, готовясь к атаке. Невесть откуда взявшиеся сороки расселись поудобнее и принялись громко обсуждать предстоящее сражение. Галки заахали по соседству. Даже расхрабрившийся воробей, бросил своё излюбленное занятие – таскать чужое - сел на ветку рябины, отчаянно затараторил:
- Чья, чья, чья возьмёт?
Мальчишкам как-то удалось добраться до гнёзд, несмотря на то, что грачи, как ястребы, кидались на них, готовы были долбануть своими крепкими клювами и долбанули, наверное, если бы не раздалось сверху:
- Пусто… Пусто... И у меня тоже.…
Рано ещё – нет кладки.
Когда зорители спустились на землю, в колонию вернулся привычный деловой настрой.
- Прогнали, язви их, - подсмеивался Митенька Алпатов. – Ты погляди-ка, как дружно поднялись. Были б яйца, непременно скинули, да с самой верхотуры. Вот умора была б.
- В другой раз пойдём с рогатками, - пообещал Больной. – Посмотрим тогда – чья возьмёт.
Грачи вскоре забылись. Мальчишки долбят ямки на стволах, ломают трубчатые стебельки прошлогодних трав, шумно сосут берёзовый сок.
У Егорки заточенная тележная «заноза». Он проковырял кору у наклонного комля, лёг под него на спину. Высоко-высоко, где-то под самыми белыми облаками, бегущими по бездонной синеве апрельского неба,  качается голая вершина, а из «ранки» в самый Егоркин рот капля за каплей сбегает сок, напитанный весенними вкусами и ароматами.
Мальчик от блаженства закрывает глаза, а мысли его от заброшенных ям перетекают к двум соседним избам, также похожим друг на друга, и выделявшимся среди хуторских развалюх. У них одинаковые ворота, наличники на окнах, и коньки крыш украшены фигурками голубей. Всё это – дело рук Фёдора.
Брат у него большой и сильный, Егорке в отцы годится, но относится к нему уважительно. Пришёл Витьку в лес позвать, Фёдор работу бросил, сам в избу провёл, телогрейку кинул на печку сушиться, поставил самовар на стол, пододвинул кресло с высокой, покрытой резьбой спинкой.
Оно блестело лаком и походило на трон. К стене притулилась лавка. В края её спускались тонкие деревянные кружева, будто она полотенцем покрыта. Стол тоже Фёдоровой работы. Не простой – узорчатый, на резных ножках. Вешалка из берёзовых сучков, каждый крюк – перевёрнутая конская головка. Целый табунок у двери.
Вот какой у него брат мастер, думает Егорка. И вспоминает, как неутомимо, но не торопясь, и очень красиво работает Фёдор. Обязательно ему надо притронуться к бревну, ощутить тёпло доброго и надёжного дерева, насквозь прогретого солнцем, прислушаться к его глубоким вздохам, прежде, чем тюкнуть топором.
Мальчишки устают чмокать губами, галдят, бегают с места на место. 
Лес стоит высокий, голый, гулкий. Слабое дуновение ветерка доносит клочья седого тумана. Пахнет дымом. Конечно же, это костёр запалили. Вокруг него уже затеян новый разговор.
В лесу нет дерева, на которое бы не садилась сорока, нет такого мальчишки, у которого нет ссадин на локтях или коленах. И теперь они заворачивают рукава, задирают гачи штанов, чтобы показать свои болячки и, перебивая других, поведать о своих злоключениях.
Только у костра заметно становится, как мало в лесу тепла. Солнце лишь радуется уходу зимы, а до настоящего тепла ещё далеко. Коченеют первые комары на кочках. На лужицах ещё с ночного заморозка поблескивает ледок. Мальчишки продавили его, вода холодная, сунься босоногим – обожжёт, как крапивой.
Мальчишеские ноги тоже ведь с нетерпением ждут лета, когда парным теплом приветлива земля, и мурава щекочет огрубевшие ступни, и сладкое ложе уготовлено под каждым кустом. Лес тогда полон жизни и неразгаданных тайн. Вот где может разгуляться мальчишеское воображение. А сейчас только и остаётся вспоминать прошлогодние приключения.
- А помните, как Капкан суслика ловил?
Все расхохотались.
Зверёк шмыгнул в нору из-под самых ног. Мальчишки помочились в его домик, посетовали, что воды рядом нет, и дальше пошли. Витька Агарков сел у норы, на удивлённые расспросы ответил:
- Жрать захочет – вылезет, тут я его и сцапаю.
Природа наделила его долготерпением, а также непоколебимой верой в разумный естественный ход вещей. С того случая и прицепилось к нему прозвище – Капкан.
- А мы летом в Петровку ездили, все в церкву пошли, а я к – попу в сад. Ух, и яблочки!
Егорка закатил глаза, ёрничая:
- …. если в чём грешен – каюсь….
- Бога нет, - снисходительно сообщил ему Витька Капкан, и Егоркино веселье пропало.
Он ковырял веточкой муравьиную кучку – хозяев не было видно. От них летом, как от комаров, докука, но строить они мастера. Егорка-то помнит, как больно они кусают исцарапанные в кровь ноги, и грязь нипочём.
Спит ещё лес. Совершенно немой стоит, ни единого звука. Снижаясь к водоёму, над лесом просвистели утки.
- Эх, Дулю бы сюда, - задрал голову Митенька Алпатов.
Дедулей, к большому неудовольствию Якова Ивановича Малютина, известного на всю округу охотника, называл малолетний внук.
- Дуля какая-то получается, - ворчал старик.
Так и прицепилось.
- Ты, Совок, не бреши, - цвиркнул слюной сквозь зубы Ваня Больной. – Надысь сам слыхал от него, что, мол, отжил своё и на охоту отходился. Теперь только для бабьей работы и годен – ну, там, гусят попасти или телёнка напоить.
Заспорили.
Пацаны уважали деда за простоту и общительный нрав. Егорка, единственный хуторский сирота, пользовался особой его благосклонностью.
Припомнился недавний разговор.
- Плохи мои дела, Кузьмич, эх плохи. Чёрт привиделся. Не знаю, но вишь, как бывает, - он заглянул мальчику в глаза и доверительно спросил. – Ты чёрта видел?
Егорка подумал, блажит старик, разыгрывает – обиделся на него.
- Вот ещё, - грубо так сказал, - буду я верить в бабьи сказки.
Старик огляделся по сторонам, перекрестился и перешёл на шёпот:
- Рогатый такой, из-за печки выглянул и пальцем к себе манит. И не пьяный я был. Так, чуть-чуть. Это значит к смерти, Кузьмич. Когда чёрт манит – готовь смертное.
День-два спустя завыла Дулина собака. Хозяин только со двора, она морду в небо и…. Ночами спать мешала. Хуторские советовали прибить.
А Дуля сказал Егорке:
- Нет, собаку не обманешь, она покойника за неделю чует. Быть в хуторе похоронам. А поскольку тут я самый старый, то мне и черед….
Насидевшись у костра, поев печёной картошки, мальчишки снова бегают по лесу, лупят по стволам сухими палками, обстреливая друг друга их обломками.
Вдруг из-под ног скакнул серый клубок, шмыгнул за ствол и затаился.
И разом взорвался лес многоголосьем:
- Заяц!.. Заяц!.. Заяц!.. Заяц!..
- Мой! Мой! Мой! – кричит Егорка, бежит вместе со всеми, размахивая «занозой». Но куда ему поспеть! Вон Витька легко скачет в ботиночках, а у него сапоги с чужой ноги – бахилы.
Зайчишка двухнедельный, глупый, не уразумел ещё силу своих ног, всё пытается спрятаться – отбежит и сядет, прижмётся к земле.
- Стой, поца! – сипит Егорка, задыхаясь, сильно раздувая живот и грудь. – Его окружить надо.
Но кто будет слушать чужих советов, когда добыча - вот она, рядом. Того и гляди настигнут. Чуть не плачет Егорка от обиды. Клячей сам себя обзывает, да посолонее не раз уж помянул. Мелькнула меж берёз пушистая спинка с прижатыми ушами, и ещё истошный писк раздался.
Вот тут-то у него и забегали мурашки по спине. Скинул Егорка сапоги, и так понёсся босоногий, что ветер засвистел у него в ушах. Мигом обогнал всю изрядно запыхавшуюся компанию. Зайчишка рядом мечется, ему теперь и времени присесть нет – вот-вот настигнут.
Вдруг сбоку вырвался вперёд Витька Агарков - тоже босоногий, белорозовые ступни беззащитно мелькают на стылой сырой земле, хрустят ноздреватым ледяным настом сугробов, разбрызгивают в стороны грязь и воду. Он – гибкий и быстроногий, Егорка тяжелее. Остальные далеко отстали, и только кому-то из них должно повезти.
Зайчишка петляет, давая преимущества то одному своему преследователю, то другому. Сучки, прошлогодние колючки, жёсткий снег царапают ноги, талая вода обжигает кожу. Но до того ли тут – азарт погони захватил с головой.
Егорка несколько раз кидал «занозу» и, наконец, попал - зайчишка пронзительно всхлипнул, закрутился волчком и  затих, завалившись набок. Тельце его вытянулось в последнем прыжке, лапки мелко вздрагивали в предсмертной судороге, а из нежно-розовых ноздрей капля за каплей, не марая атласной шубки, сбегала кровь.
У Витьки взор затуманился от жалости. А Егорка ушёл искать сапоги.
Сушились у костра, помыв штаны и ноги в талой воде.
- Через такое дело и простыть недолго, - сочувствовали пацаны и вспоминали, как  зимой проваливались в проруби на болоте, как сушились у камышового костра, стоя босыми на льду.
Голод, холод и усталость напомнили о доме.
Чуть засумерничало за окном, Егорка завалился спать, чувствуя себя разбитым и усталым. Вернувшаяся с улицы Нюрка, снаушничала матери о его лесных подвигах. И тут началось - шлепки, упрёки, тормошения. Егорку заставили до испарины, до изнеможения пить чай с малиной, греть в горячей воде ноги, вдыхать пары кипящей в чугунке картошки. Даже полкружки самогона заставили его выпить, и ещё две мать втёрла в его разомлевшее тело.
Жар настиг мальчишку к утру. Горло обметало, голос пропал, кашель раздирал грудь. Егорка часто и гулко «бухал», зарываясь в подушку, а мать плакала и бранилась, сидя у его кровати. 
У Витьки Капкана не было любопытной и болтливой сестры. Коварная простуда, глубока проникшая в его детский организм, обнаружилась лишь поздним утром, когда он не встал к завтраку, а лежал в ознобе. К полудню он запылал жаром, впал в беспамятство и начал бредить. С трудом дышал, в груди его что-то хрипело и взбулькивало.
Фенечка всё растирала его босые ступни, а, потеряв надежду, пронзительно заголосила, осыпая их поцелуями.
Фёдор, каменно стиснув челюсти, менял мокрые платки на лбу сына. Он не верил в худшее, гнал от себя чёрные мысли и всё больше впадал в отчаяние от своего бессилия.
Егорка почувствовал себя бодрее и встал с постели в тот день, когда хоронили Витьку Капкана. Он из окна смотрел, как собиралась скудная процессия у ворот брата. Не только слабость, но и глубоко угнездившееся чувство вины держали его дома.

27

Страшное слово

Нет, лучше с бурей силы мерить,
Последний миг борьбе отдать,
Чем выбраться на тихий берег
И раны горестно считать.
    (А. Мицкевич)

Как-то в Рождество гостил Фёдор Агарков в деревушке Соломатово у сестры Татьяны. Встретил там юную жёнку Игната Дергалёва Матрёну, большеглазую, нежноликую, умевшую вести непринуждённый разговор с таким милым хохлацким акцентом, что с того необыкновенного дня и плавилось в сладкой боли потрясённое Фёдорово сердце. Только вечер один был с нею рядом на соседской пирушке и до самой весны помнил её ласкающие взоры, будто искрами осыпающие его душу, помнил её мимолётную улыбку на подвижных припухлых губах.
Муж красавицы, председатель Соломатовского ТОЗа, Игнат Дергалёв раздражался, когда на людях жена нет-нет да и стрельнёт по сторонам тёмно-синими тревожащими очами или поведёт ими с нарочитой ленивой медлительностью. И если поймает на себе чей-то восхищённый взгляд или заметит, что в компании нет женщины краше и наряднее её, сразу будто светлеет лицом, оживляется, становится ещё внимательнее к мужу, ещё приветливее, то и дело обнажая в улыбке ровные белые зубы. Тогда в нём поднимался вихрь протеста. Ему вдруг начинало казаться, что в поведении Матрёны всё напускное и манерное, даже это заботливое внимание к нему.
Иногда он не сдерживался и попрекал её, на что она в ответ, на мгновение изумившись, тут же весело хохотала и, поигрывая гнутыми бровями, говорила всякие нежные глупости. Казалось, сама мысль о том, что муж ревнует, забавляла и даже радовала её. А дома потом насмешливо говорила, что он мужик, лишён рыцарских наклонностей, не умеет с юмором смотреть на женские слабости, не хочет понять, что красивая женщина для того и красива, чтобы возбуждать к себе любопытство, и своей красотой нести добрым людям радость, а завистливым – огорчение.
Не ускользнул от Игнатова взгляда интерес к его жене Фёдора Агаркова. Под самую Пасху, увидев его вновь в своей деревне, буркнул жене:
- Опять этот волчанский верзила здесь. Если снова будет вязаться, кликну мужиков – мы его умоем. Да ты сама-то, смотри, не подгадь….
Расставляя на столе чашки, Матрёна смерила мужа будто оценивающим взглядом, тут же, картинно опустив глаза, снисходительно хмыкнула, чуть шевельнув уголками губ и раздув ноздри тонкого прямого носа.
Сложна и извилиста иная судьба человеческая. Её роком оказалась гордая полячка Марта с труднопроизносимой на русском языке фамилией, наследница богатого хутора на берегу Вислы, в медвежьем углу Южного Урала. То ли улестил её выздоравливающий от ран красноармеец Игнат Дергалёв, то ли опостылел отчий дом, то ли честолюбивые мечты о неизвестной красивой жизни затуманили разум – кто знает. Но вот она уже мужняя, хоть и невенченая жена, форсит, пусть только по праздникам, уборами и природною своею красотой. А повседневный быт – тяжёлая и грязная работа по хозяйству, заурядный и ревнивый муж.
О том ли мечталось?
Егор Шамин уважал Фёдора, рад был гостю. Допоздна засиделись за столом, изрядно осоловели.
- Ну, давай по последней, - хозяин поднял наполненный стакан. – Стременную, говорят казаки.
- Федя, я тебе в горенке постелила, - из темноты раздался Татьянин голос.
И вот он в постели, один на один со своими думами. Думать о сыне тяжело. Вынянчил его с пелёнок, дорожил, как бесценным сокровищем, в которое вкладывал всё доброе, чему научила его жизнь, что постиг в собственных исканиях, сомнениях, заблуждениях. Витя был зеркалом его души. 
Воспоминания о сыне подкатили к сердцу всегда пугающую горячую боль. И не унять её никакими лекарствами. Скорбь не внемлет рассудку. Ну, конечно же, Витюшка, его гордость и надежда, жил бы и сейчас, если б не мальчишеское безрассудство, баловство, случайность. Кого теперь винить? Не досмотрел, не упредил, не уберёг….
Фёдор, на зависть многим мужикам, был крепок в выпивке. А сейчас почувствовал, как хмель догоняет его. Вдруг ощутил вокруг себя чёрную бездну, среди которой куда-то плыла, чуть покачиваясь, невесомая кровать с его потерявшим вес телом. Он силился понять, откуда взялась такая лёгкость, и, подивившись столь необычному состоянию, хотел придержать одеяло, чтобы оно не соскользнуло куда-нибудь в пустоту, но не нашёл своих рук, да и тело вдруг куда-то запропало, одна голова от него осталась, и мысли в ней.
Засыпаю, с отчётливой ясностью, спокойно подумал он и напряг память, чтобы из глубин её вызволить желанный женский образ. Ему показалось, что шевельнулась в углу чья-то лёгкая тень и растаяла сразу. «Где же ты?», - напряг он воображение. Тень будто вновь шевельнулась, приблизилась. Лицо начало угадываться, только вот черты не разобрать. Фёдор затаил дыхание, чтоб не спугнуть видение, а когда закончился воздух в груди, вздохнуть уже не нашлось сил….
Фёдор спал.
Петровка церковью, Табыньша хлебными торгами, Мордвиновка  конскими бегами – у каждого села иль деревеньки есть, чем прихвастнуть. Соломатово славилось на всю округу катанием крашенных куриных яиц. Непревзойдённые мастера этой старинной исконно русской забавы, будто нарочно подобрались в соседи. Пасха для них – первейший праздник. Ушатами, говорили старики, ушатами иной раз мерили здесь выигрыш. Всем миром с любовью строили замысловатый каток.
Ещё играли в «чику» - стукали яйца острыми концами, проломивший чужую скорлупу – выигрывал.
А чем и как их только не красили – любо-дорого посмотреть! Одним словом – Пасха!
Забота председателя ТОЗа осмотреть – готов ли каток, чисто ли на улицах, убран ли зимний мусор. Шутка ли – столь народу понаедет! Может, и начальство из района. Тут, как говорится, вовремя показаться - не ударить в грязь лицом. А весна ведь только начинается: грязи этой полным-полно. В огородах, близких лесу, ещё слезятся сугробы, и у хлевов навозные кучи под самую крышу.
Идёт Дергалёв со свитой по улице, подмечает недостатки. Лицо его, коричневое от курения и пьянства, всё более темнеет. Крупный нос, нависший над тонкими губами, недовольно раздувается. Бесцветные брови от возмущения всё выше поднимают морщины на узком лбу. Маленькие глазки смотрят зло, готовы испепелить. Ну, попадёт сейчас кому-то.
Со двора общественного пастуха Петра Орлова разноголосо мычит скотина.
- Опять не кормлена, не поена, - скрипит зубами Дергалёв, - Видать хозяева в загуле. Вот подобрались бес да сатана в одну упряжку. Ну, я им сейчас….
Сунулся в калитку, оттуда морда буланая, рогатая – мирской бык Бугай, ревёт грозно, головой мотает, непривязанный по двору расхаживает. Телком вскладчину покупали – эвон какой вымахал, никого в деревне признавать не хочет, только Настю Орлову, когда она с хлебом, да Митрича, если тот с кнутом.
Бык двинулся к Дергалёву, тот попятился, струхнув изрядно, да с испугу калитку не прикрыл. Игнат оглянулся раз-другой по сторонам, ища пути к отступлению. А бык, нагибая голову, пыхтя и прицеливаясь рогами, мелкими шажком подкрадывался к нему. А потом, точно пружинами подброшенный, кинулся вперёд. Оказавшись на улице, высоко задрал хвост, радостно мотнул головой, издав утробный устрашающий рык, как гончая, увидевшая зайца, помчался за Дергалёвым.
- Бык! Бы – ык! – заорали вдоль улицы, и кто куда.
Охваченный ужасом Игнат бежал изо всей мочи, высоко закидывая ноги, пересиливая странный паралич, когда будто во сне отнимаются колени, и кружится голова. Похолодевшей спиной чувствовал, как целятся в неё огромные рога, и ждал рокового удара. И верно: сзади раздавался тяжёлый топот, в двух шагах от него скакал громадный бык – пар из ноздрей, хвост трубой:
У – у – у – у! Запорю-у!
- В сторону! В сторону! – кричали из-за плетней. - В сторону вертанись!
Сбитый ударом в спину, Дергалёв упал в грязь и затих, то ли оглушённый, то ли до смерти напуганный. Бык, стоя над ним, мычал низким утробным рёвом, наклонял голову, передним копытом бил землю, будто приглашая врага продолжить поединок, и, как лев, хлестал себя хвостом по бокам.
Все, наблюдавшие эту картину, разом ахнули и в оцепенении замерли.
Со двора Егора Шамина выскочил Фёдор с крепкой палкой, подбежал и – хлясть! – быка по ляжке. Тот легко обернулся и на Агаркова. И так ловко и быстро, что Фёдор на миг растерялся. Успел только увернуться от грозящего смертью или увечьем удара рогов и кинулся бегом прочь. Не к плетню, не под защиту ближайших ворот. Первородный проснувшийся страх, также, как минуту назад Дергалёва, гнал его вперёд, вдоль по улице. Улица широкая, ещё не просохла от весенней распутицы. Фёдор так смачно и часто зачавкал сапогами по грязи, будто в два цепа замолотил.
Улица оборвалась, и начался лес. На опушке - нерастаявший сугроб. Он и спас Фёдора – с разбегу плюхнулся животом и кубарем покатился по снегу. Бык ударился всей массой и увяз.
Чувствуя себя вне опасности, Фёдор лёг на спину, закрыл глаза и вздохнул так, словно вырвалась из груди его живая душа. Разом вспомнилось далёкое – вспомнился отец и вся жизнь.
Отдышавшись, он поднялся, подобрал оброненную палку, зайдя сзади, намотал конец хвоста на кулак.
- Геть! – Фёдор ударил быка с оттяжкой, тем страшным ударом, когда дубина, со свистом рассекая воздух, ложится всею длиной своей, оставляя на шкуре лиловые бугры.
- Геть! – повторил он удар по другому боку.
Хх – хляп! – как в воду влепилась палка.
Бык ухнул, ошалело рванулся вперёд, буравя сугроб.
- Геть! Геть! Геть! – звучало по лесу, и будто эхо вторило ему – Хляп! Хляп! Хляп!
Бык ревел и рвался, всею своей массой пробивая сугроб. Наконец вырвался из снежного плена, оставив за собой широко пробитый проход. Осипший от рёва, он бросился вперёд, споткнулся о пенёк и, пропахав коленями две борозды, вскочил, мотая рогами, кинулся вглубь леса.
Народ, собравшийся у околицы, приветствовал победу Фёдора.
Расходились довольные, каждый на своё – девки с парнями на гулянку готовиться, бабы коров доить, мужики скотину убирать.
Впереди вечер, шумный праздничный вечер. Пасха! 
Егор и Татьяна Шамины знали о Фёдоре больше, нежели Дергалёв и все деревенские кумушки.  После смерти сына дом его опустел. Фенечка, еле оправившись от потрясения, вдруг стала набожною, зачастила в церковь, а потом и совсем переехала в Петровку в бесплатные работницы к отцу Александру, замаливать свои и мирские грехи. Недавно Шамины видели её – исхудалую, бледную, с печальными глазами, будто видящими нечто такое, чего им, грешным людям, никак не увидеть.
Знали они, что Фёдор не удерживал Фенечку, и расстались они легко и вежливо, как случайные прохожие. Вся родня теперь гадала, на ком остановит он свой выбор - ещё молодой, красивый и сильный мужик, работящий и серьёзный. Любая девка будет рада такому жениху.
И вот неожиданная встреча в Соломатово.…
Заметили, он будто бы проснулся от долгого, бесцветного сна и, наконец, возвратился  в сверкающую красотой и манящую надеждами жизнь. Он и сам пока не в силах был постичь разумом, что случилось в тот короткий рождественский вечер на хмельной пирушке. Думал, думал, измучился и, наконец, взял да и приехал за ответом, прежде всего от самого себя – нужна ли ему эта лукавая хохлушка, мужняя жена.
Вырядившись в Егоров костюм - свой-то от быка пострадал, Фёдор пошёл на Гульбище.
Народу полным-полно. И игры в самом разгаре. Всяк желающий подходи, клади яйцо на круг и жди своей очереди, дождавшись – пускай другое по желобу. Заденет чьё – твоя добыча, нет – останется в кругу. «Каток» - игра для серьёзных людей. Бабы, ребятишки – те всё больше в «чику» забавляются.
Фёдор, искусный столяр, приготовил к Игрищам ловкую обманку: вырезал из деревяшки яйцо – не отличишь от настоящего. Покрасил, даже свинца в дырочку залил, замерив вес на рычажках. Да забыл его дома. Теперь, глядя на возбуждённые старушечьи лица, и не пожалел об этом. Не дай Бог, шутка, обман его откроется – отметелят вот эти самые, «шарбатые», за милую душу отметелят. Вишь, каким азартом горят выцветшие глаза, до хрипа спорят, ни в чём мальцам не уступают.
Кто-то сзади легко тронул его за локоть, и нездешний говорок проворковал:
- Чем отважному пану обязана благодарная супруга?
Фёдор обернулся – она! От неожиданности в груди его что-то взорвалось, и в голову со звоном ударила горячая кровь. Он даже назад отшатнулся. Не нашёлся, что сказать. С немым восторгом смотрел он в её лукавые глаза, вспыхнувшее румянцем самое прекрасное на свете лицо, и ощущал, как закипает в душе то прежнее, оказывается – никуда не денешься - не погасшее с Рождества чувство.
А рядом стоял Дергалёв, настороженно и хмуро посматривал на него, Рассудок подсказал ему, что, если самому ввести этого верзилу в тщательно оберегаемый сад, он не посмеет там мять и рвать цветы - совесть не позволит. И почему-то ему верилось, что всё будет только так, как он пожелает и решит - ведь он, Игнат, умнее этих голубков. Он-то видит, как между ними незримые проскакивают искры, идёт взаимолюбование, будто в зеркало заглядываются друг на друга. Не беспричинно лучатся её глаза, цветёт улыбка и переливается ласковый голосок:
- Чи пан только с палкою смел?
Фёдору было жутко и радостно от того, что творилось в душе. Сейчас он заболевал той тяжёлой болезнью, которая в его возрасте без следа уже не проходит. И ни на что спасительное невозможно было надеяться, хотя во всех, даже самых опасных перипетиях судьбы Фёдор Кузьмич всегда на что-то уповал. Он обречённо думал, что уже никакая сила не образумит его теперь, ничто не спасёт от этих бездонных тёмно-синих омутов, что влекут и манят в свою глубину.
От полного онемения на почве восторженной влюблённости спас его общественный пастух Митрич. Он, как Дергалёв, был мал ростом, но говорил сиплым баском:
- Ентот что ль? Ни в жисть бы не поверил, кабы сам не набегался.… Еле как загнал Бугая домой. Чем ты его запугал так, мил человек?
- Я, дед, слово страшное знаю, - радостно откликнулся Фёдор и подмигнул. – Заговоренное.
- Пойдём – покажешь. Не поверю, покуль не увижу.
- Ну, пойдём, - усмехнулся Фёдор, - Коль быка не жалко.
Матрёна выпустила мужнин локоть и подхватила Фёдора под руку:
- Тоже любопытствую.
Следом потянулась немалая толпа, а последним плёлся Дергалёв, угрюмый, терзаемый ревностью и дурными предчувствиями.
Старый знакомец, как ни в чём не бывало, победно ходил по деннику, воинственно помахивал рогами и дёрнулся было на прясла, навстречу подходящему народу, но, увидев Фёдора, отступил.
- Смотри, дед, - Фёдор осторожно освободил из-под локтя Матрёнину руку, шагнул вперёд.
Бык глухо заревел, копая копытом землю.
- Геть! – кинулся будто на него Фёдор, замахнувшись пустой рукой.
Бык ухнул, давнул задом заплот, легко смял и понёсся прочь на простор огорода, высоко подкидывая комья сырой земли, глубоко раня не просохшие прошлогодние грядки.
- Ах, мать чесная, совсем сгубили животину, - горестно причитая, побежал в огород Митрич.
Следом народ гогочет:
- Сам ты чёрт-дьявол, вырастил сатану.
Смеялись от того, что смешно было глядеть на маленького сердитого человека, катышем катившегося по огороду, отскакивая от каждой кочки. И ещё от того, что, наконец, посрамили свирепого Бугая и его хозяина, державших в страхе всю деревню.
Вернулись на Игрища, забыли про быка.
Вновь мельтешат, крутятся, переходят из рук в руки крашенные яйца.  Играет гармонь, пляшут и поют девки. Парни, мужики «причащаются» тут и там. Весело всем!
Только Фёдор всё не мог отвести горевшие восторгом глаза от Матрёны, от её погрустневшего, обрамленного цветастым платком лица.
Похоже, Дергалёв что-то шепнул ей под шумок нелицеприятное. Веки её глаз были опущены, лишь иногда она поднимала затуманенный печалью взгляд. А когда встречалась со взглядом Фёдора, глаза её в тот миг прояснялись, и он читал в них тихий укор. Она как бы старалась успокоить его - робко просила не смотреть на неё так, не страдать, не мучиться.
А Фёдору казалось, она и упрекает его: будто он в том виноват, что стоит она под руку с маленьким, плюгавым, уже изрядно захмелевшим мужичком, а не с ним – таким храбрым и сильным.
Когда ушла она с мужем, и для него стало одиноко в людском водовороте. Почувствовал голод и лёгкое головокружение от нестерпимого желания выпить, разгрузить голову от треволнений.
За окном совсем стемнело. Со двора вошла встревоженная Татьяна, кивнула на дверь:
- Фёдор…. там тебя….
Переглянулись с зятем. На миг опаска холодной рукой коснулась сердца, но хмельной азарт пересилил.
- Щас, - кивнул Егору и вышел, не одеваясь.
К калитке пристыл тёмный силуэт. Сердце радостно забилось от желанной встречи. Она! Даже в потёмках рассмотрел её красивый нежный профиль и огромные блестящие глаза.
- Уезжай сейчас, утра не жди, - шепнули рядом желанные губы. – Игнат задумал что-то, сидит, пьёт с мужиками, тебя поминают. Берегись…
Нет больше сил сдержаться - Фёдор обнял её за плечи и крепко-крепко поцеловал.
Отдышавшись:
- Едем со мной, голуба. Больше жизни любить стану.
Он ждал, что она ответит, но Матрёна молчала. Потом вдруг обняла его шею и крепко-крепко поцеловала.
Демьян Попов, закадычный друг председателя Соломатовского ТОЗа, сидя напротив через стол, вглядывался в Дергалёва. Лицо Игната заметно изменилось - легли глубокие тени под глазами, и сами они стали жёсткими, колючими, ещё сильней утончились губы, будто расширив разрез рта, приобрёл угловатость тяжёлый подбородок. Впалые щёки стали землисто-серыми, чётче обозначились почерневшие оспины. Пьяным голосом бубнил Игнат о своей загубленной жизни.
Всё началось с того памятного сабельного удара в польском походе. Раненый в плечо Дергалёв упал с коня и потерял сознание. Пришёл в себя на чьём-то сеновале, перевязанный. Первое, что увидел в косом луче солнца, падавшем сквозь худую соломенную крышу, был кувшин на коленях у сидевшей рядом девушки. Пока поила его водой, он рассмотрел большие синие глаза под чёрными надломленными бровями, нежный овал лица южной красавицы, такой непохожей на уральских девок. Впрочем, истинную красоту Марты, дочери польского шляхтича, на хуторе которого отлёживался Игнат, он познал позже и влюбился без памяти.
Хитрый шляхтич подобрал и лечил раненого красногвардейца, чтобы использовать в нужный момент в нужном назначении. Плен и унижения грозили Дергалёву – подорвала свои силы могучая Красная армия под Варшавой. Но Марта спасла любовника. Бежали они с хутора тёмной ночью и после многих злоключений стали мужем и женой в родном Игнату Соломатово.
Всё это и с большими подробностями знал Демьян. От греха спаивая теперь своего приятеля, он с тревогой разглядывал до неузнаваемости изменившееся лицо Дергалёва с печатью обречённости. Вот она, любовь окаянная, думалось Попову.
- Никакого самочинства, - голос Демьяна витал над столом, - Тебя, как председателя, за такое в районе по головке не погладят. Мы его и так, по закону достанем. Надо только правильно бумагу составить. В девятнадцатом году батька-то его с беляками путался. На фронте ему и сказали наши последнее слово. А сам-то он по лесам шнырял, должно быть, в банде у Лагутина обретался.
- Ну-ну.… Расскажи! – Игнат уронил голову на руки и вновь тяжело поднял. – В банде?
Попов некоторое время молчал, собираясь с мыслями, а затем стал рассказывать.
Наехали казаки в деревню харчами запастись да и заночевали. Делили добро,  награбленное у башкирцев.
Петька, брат, возьми да и спроси:
- За что бедных башкирцев убиваете? Люди же.
- Они, мужик, татарва немытая, - говорит Лагутин. – Ты что, с ними в родстве?
- Неужели вы, господин казак, их за людей не считаете за то, что они Магомету поклоняются?
- А ты сам-то чей будешь?
- Я с ними торги веду. Я им хлеб, они мне кожи да мясо, да мало ли чего.
- Ага! Ну-ка, хлопцы, всыпьте этому другу магометцев сто плетей.
Сотню он не выдержал, похворал немного и помер.
- Ну и что, Фёдор этот с ними был?
- Не видел.
- То-то, что «не видел».
- Да ты не убивайся так, - хлопнул Демьян приятеля по плечу. – Надежда – хлеб несчастливца.
- Это я-то несчастливый? – встрепенулся Игнат. – Да ты же, Косоротый, первый, мне завидуешь, от своей хромоножки отворачиваешься на мою басеньку заглядываешься.
Попов отшатнулся, обиженный за колченогую от рождения жену и деревенское своё прозвище, буркнул, хлебнув самогона:
- Твоя басенька не по тебе сохнет, не для тебя цветёт.
- Как это?
- Таких баб знаешь, как держать надо? – Демьян сжал кулак перед носом Дергалёва. – А ты - хлюпик, сопли со слезой мешаешь да жалишься, ждёшь, когда она на стороне натешится, да к тебе вернётся.
- Это я хлюпик? На стороне тешится? – Игнат пошарил вокруг себя взглядом, подхватился из-за стола и ринулся в спальню, на ходу выдёргивая ремень из брюк. - Запорю паскуду!
Кровать была пуста. Мужики растерянно топтались на месте, оглядывая сумрачные углы и друг друга.
- Я знаю, где искать, - нашёлся Демьян. – Айда к Шаминым.
Испуганная Татьяна распахнула калитку непрошенным гостям, отступила к крыльцу:
- Засветло уехал. Вон смотрите – ни лошади, ни телеги – нет Фёдора.
Демьян покликал приятелей. В двухместный ходок взгромоздились шестеро мужиков и погнали по волчанской дороге самого резвого ТОЗовского скакуна.
Беглецов настигли в ночном лесу. Скакун резко заржал и встал на дыбы, ткнувшись в Фёдорову телегу. Матрёна вскрикнула и в чащу. Агаркова мужики стащили с телеги, свалили в грязь и принялись пинать, матерясь, толкаясь и мешая друг другу.
Когда замешательство прошло, Фёдор сумел подняться, привалился спиной к берёзе и некоторое время терпел град ударов, прикрывая руками голову. А потом изловчился и стукнул одного, стукнул другого, и пошла кутерьма. Сильный и злой, он бил нападавших наотмашь, и те кубарем летели прочь, не сразу вставали и уже без прежнего энтузиазма подступали вновь.
- Ножом его надо, ножом, - рычал Демьян. – У кого нож?
- Обронил я его, - гнусил Дергалёв.
Фёдор зацепился за эту мысль.
- Всё, мужики, сейчас я вас буду резать, - сказал он не громко, но твёрдо.
Соломатовцы дружно попятились. Кто-то прыгнул в ходок, попытался развернуть скакуна на узкой дороге.
На Фёдора нашёл кураж:
- И лошадь зарублю и тарантас сломаю.
Скакун будто от слов его заржал дико, дёрнулся, затрещали оглобли. Ходок ударился о пенёк колесом, оно подломилось, ходок перевернулся. Скакун, оборвав постромки, умчался в ночь. Следом соломатовские мужики дружно зачавкали чуть прихваченной ночным морозцем дорожной грязью.
Когда стихли их топот и голоса, Фёдор разжал онемевшие кулаки, попытался успокоиться. Болели битые рёбра, пылала щека под глазом, больших увечий он не ощутил.
- Матрёна, - позвал тихо.
И из темноты совсем рядом:
- Я здесь, коханый….

28

Чёртово колесо

Так жизнь скучна, когда боренья нет.
(М. Лермонтов)

Вторую неделю колесил по увельским весям уполномоченный Челябинского облземотдела по делам коллективизации Иван Артемьевич Назаров. Выступал перед казаками, крестьянами, агитировал за колхозы. В помощники Увельский райком партии определил ему бывшего председателя Соколовской казачьей коммуны Константина Алексеевича Богатырёва, человека в районе известного ещё со времён Гражданской войны и особо уважаемого в станицах.
Ездили избитыми просёлками, ночевали в чужих избах, но никак не удосужились поговорить по душам. А порасспросить Богатырёва у Ивана Артемьевича было о чём, да только не было повода: слишком суров на вид казался «отставной козы барабанщик Богатырёв» - как он сам представился при знакомстве.
И вот, наконец, по дороге в станицу Кичигинскую признался Назаров:
- Где-то в этих местах в восемнадцатом году безвести сгинул мой задушевный друг Андрей Фёдоров. Пошёл в Кичигинскую станицу с продотрядом и пропал по дороге. Не слыхал?
- В восемнадцатом? – переспросил Богатырёв. – Нет, не слыхал. Должно быть, Семёна Лагутина рук дело. Он тут один из первых против Советской власти пошёл и дрался до конца. Как говорится, до последнего патрона. Когда поймали – покаяться хотел, говорил: в монастырь уйду, если простите, грехи замаливать. Да где там – столько крови на руках. В Троицке, в чека и расстреляли. Перед смертью-то он словоохотлив был. Вот его бы расспросить, может, что и поведал.
- Да-а, мёртвого не спросишь. А что, может и правда получился бы из него поп-праведник или послушник какой. Глядишь – и святой, помрёт – народ мощам молиться станет. Бывает и так жизнь поворачивает. Иные элементы раньше насмерть бились с Советской властью, а теперь вдруг стали её активистами. Иного тряхни в НКВД, а у него за душой и эсеровщина, и колчаковщина, и чёрт знает ещё что.
- Меня вон тоже трясли, - уныло сказал Богатырёв. – В бандитские потатчики записали, коммуну пропил…. Спасибо, Василий Константинович спас от стенки да позора.
- Блюхер?!
- Он. А кабы не он, где бы я сейчас был?
Собеседники умолкли, думая каждый о своём, и долго на лесной дороге слышны были лишь топот копыт да скрип тележный.
Назаров не верил в фатальность судьбы, но сейчас, глядя на бородатое лицо Константина Богатырёва, готов был поверить. Те же места, быть может, та же дорога, и вот такие бородачи напали из засады и порубали продотрядцев Фёдорова, и концы упрятали в воду. Подумалось ненароком - а может и Богатырёв к тому делу причастен и вот-вот сделает признание. Ох, как бы не роковое для него, Ивана Артемьевича Назарова.
День венчался к полудню. Стояла невыносимая, удушливая жара. Вроде бы чистое и в то же время хмурое небо повисло над головой – как всегда бывает в густом лесу или в преддверье дождя. Издали донёсся громовой раскат.
Богатырёв подстегнул вожжами лошадь:
- Успеть бы до грозы, станица-то совсем уж рядом….
Гроза надвигалась стремительно. Вековой бор утробно шумел под напором ветра. В местах, где сосны подступали вплотную к дороге, длинные колючие ветви угрожающе раскачивались сверху вниз, норовя хлестнуть по глазам.
Но вот они расступились, открылась станица на крутом берегу реки. Стало видно, что небо туго забито лиловыми тучами. Ветер стих, но было ясно, что грозы не миновать. На широкой улице – ни души, молчат собаки, молчат петухи.
- Тихо как, - подивился Назаров.
Иван Артемьевич уже подметил, что казаки внешне очень похожи друг на друга. Вот и Кичигинский председатель Совета Парфёнов казался родным братом Богатырёву. Встретил он их без особого энтузиазма. Долго и настороженно разглядывал предъявленные документы, вчитываясь в каждое слово.
- Ты, товарищ Парфёнов, никак нас за шпионов принял, - пошутил Назаров. - Откуда такая подозрительность? Были попытки?
- Ты мне подал бумаги, я их посмотрел, что тут такого? – угрюмо сказал председатель, возвращая документы.
- Поди, энкавэдэшников не так встречаешь, председатель?  Они молчунов не жалуют.
Назаров и сам не понял, что он сейчас сказал - шутку или скрытую угрозу, намёк, так сказать, на возможные последствия.
Парфёнов молвил после паузы:
- У нас, казаков, говорят - лучшее слово то, которое не сказал.
Неловкое молчание прервал Богатырёв, кивнув на окно, за которым бушевала гроза:
- Должно надолго.
- Ветер сильный, - не согласился Парфёнов, - скоро развёдрится.
Однако стихия ярилась всё сильней и лиходейничала до самых потёмок.
Чуть дождь поутих, Парфёнов пригласил:
- Идёмте до дому, бабка повечерять нам соберёт.
- Ты, председатель, не суетись, - остановил его Богатырёв. – Полчанин мой тут у вас живёт – Фомка Михайленков. Жив ли?
- Жив. Чего ему…, - не стал отговаривать Парфёнов. – Идем, провожу.
- Командир?! – низенького роста мужичок, скорее постаревший подросток, полуприсел в изумлении, широко раскинув руки. – Константин Лексеич! Глазам своим не верю. Сто лет, сто зим, так-растак…
Кинулся обниматься.
- Ну-ну, - Богатырёв как подростка погладил казачка по голове. – Будя. Ты ещё прослезились. Живы, встретились и хорошо.
- А хрена ли нам сделается? Я так мекаю: такую заваруху пересилили, тыщу раз на волосок от неё, безносой, теперь сто лет жить будем – заслужили.
- Ну, это, брат, ты лишка хватил. Впрочем, не плохо бы….
После ужина и долгих разговоров гостеприимный хозяин определил гостей в чистенькую малуху с двумя кроватями, будто для них предназначенную.
На следующее утро Назаров чуть свет пропал куда-то и появился не скоро. Богатырёв ушёл от накрытого стола, курил на свежесрубленном крыльце, поджидая уполномоченного.
- Где это ты, Иван Артемьевич, блукаешь? – удивился он.
- На кладбище ходил, - сообщил Назаров. – Так и думал, первым делом на погост схожу. Может там найдётся затерянный след Андрея Фёдорова. Не нашёл.
Присел рядом, устало, отряхивая с брюк прилипшее репьё.
- Я б не догадался, - признался Богатырёв.
- Могила – последний след человека на земле. Иногда – единственный. А места, Константин, прямо скажу, глухие. Лес под самые окна, на станицу напирает. В бору между соснами всё заросло кустами – не продерёшься. Гиблые места.
- Должно, привыкли, - окинул взглядом окрестности Богатырёв.
Разгорался летний день. Бежал ветерок, шумела листва тополей, которые сбились в станицу, будто изгнанные дремучим бором. Забылась вчерашняя гроза, и следы её таяли под лучами солнца.
- Пойдём за стол, Уж всё остыло. Хозяйка-то когда накрывала….
За завтраком Назаров рассказывал:
- Представляете, на кладбище старуху встретил - разговорились. Сколько лет не помнит, а живая такая, подвижная, и с головой дружит – речи все разумные, с хитрецой
- Э-э, так это, должно быть, Рысиха, - вклинился в разговор хозяин,  – ворожея местная да знахарка. Её казаки то утопить грозятся, то не намолятся. Девкам гадает, присухи делает, ну и лечит, конечно.
- Во-во, травки она там разные собирает. Говорит, на погосте самые целебные.
Разговорились, я ей лукошко до хаты донёс. Живёт убого: пол грязный, занавесок нет, тараканы тут и там, половина – дохлые. Говорит, за доброту твою, настойку дам – от всех хворей и напастей заговоренную. И ковш суёт, тоже не первой свежести. Ну, я и отказался – побрезговал, а хозяйке говорю, не верю, мол, и не нуждаюсь. Спрашиваю: давно живёшь, по лесу одна гуляешь, с нечистой силой общаешься – может, слыхала: в восемнадцатом году тут отряд рабочих пропал? Говорит, слыхать не слыхала, но, если карты раскинет, то всю правду расскажет, о чём не спрошу.
- А ты? – встрепенулся Богатырёв.
- Да ну её. Что же мне, коммунисту, ворожеям верить? Ты смеёшься?
- Да нет, какой смех. А про бабку эту слыхал – далеко о ней молва идёт.
  - А-а, - небрежно махнул рукой маленький хозяин, - Брехня всё. Давайте лучше выпьем. Парфёнова видал, говорит, передай – сход после табуна будет. Скотину встреним и на собранию.
Со схода Иван Артемьевич пришёл сам не свой. Сел в малухе у окна, сидит, переживает. Не поняли его казаки, а он их. Что за колхозы, что за труд вскладчину? Лица хмурые, почти враждебные. Чувствуется общий отрицательный настрой. Видно, кто-то уже поработал промеж них - наверняка,  была враждебная агитация. Ну, дождётся этот председатель, Парфёнов. Назаров ему такую характеристику в райкоме даст, что загремит в НКВД без промедления.
Небо за окном теряло краски, сумерки подступали из бора. Две молодухи, покачивая крутыми бёдрами, прошли с коромыслами за водой.
Богатырёв чистил сапоги, громко пыхтел, наклонённое лицо его запунцевело. Поймав искоса брошенный взгляд Назарова, позвал:
- Пойдём, Иван Артемич, пройдёмся перед сном. Чего букой сидишь?
- Иди, пройдись, - буркнул Назаров, и Константин не стал упрашивать.
На пологом берегу Увельки под раскидистыми ветлами тополей врытые в землю стояли лавки и даже стол для картёжников.
- Гостю место! – крикнул гармонист, и девчата  снялись с лавок, хороводом обступили подходящего Богатырёва, под разудалый наигрыш пропели широко известные в районе частушки, припевом для которых был:
- Костя Богатырёночек – мой басенький милёночек.
Им и дела нет, что «милёночек» давно уже дед - у него две замужние дочери. Его подхватили под руки и усадили на лавку подле одной девушки, не принимавшей участия в общем веселье. Припевали:
- Я люблю, конечно, всех, но Любашу, больше всех!
Та застыдилась, закрыла лицо руками, сорвалась вдруг с лавки и, круто изгибаясь стройным станом, побежала берегом. На спине змеёй заметалась тяжёлая коса. Девчата, гомоня, кинулись её догонять и вскоре привели назад, тихую, покорную.
- А кто же… это самое… Любашку напугал? – крикнул гармонист и лихо растянул меха.
Девчата хором:
- Костя Богатырёночек – мой басенький милёночек!
Богатырёв сидел, посмеиваясь, искоса поглядывая на привлекательную девушку. Герой Гражданской войны Константин Богатырёв был кумиром районной молодёжи и сам любил молодёжь, их песни и гулянья.
Солнце давно уже скрылось за тёмным бором. С реки через прибрежные кусты тальника просочился на луга туман, сгустился в низинах, оставляя открытыми лобные места. Такая же лёгкая и тягучая, чуть грустная, но красивая плыла над округой девичья песня, звало милого на свидание истомившееся сердце. И от станицы по одному, по двое подходили парни, молча присаживались заворожённые.
То были самые трогательные и торжественные минуты, до беспамятства пленявшие Богатырёва. Видя вокруг задумчивые, немного грустные, но счастливые лица Константин Алексеевич сам млел от сознания того, что именно он, его труды, кровь его погибших товарищей дали это счастье молодым.
Песни кончились. Молодым охота поиграться, а старикам пора на покой.
- Не уходите, - в самое ухо протёк горячий шёпот. – Мне надо с вами поговорить.
Богатырёв склонил голову:
- Что тебе, Любушка-голубушка?
На шее у неё бусы в виде сцепленных лепестков. Внезапно Константин будто почувствовал аромат этих цветов, и прихлынули воспоминания.
Роса искрилась на листьях и цветах, пускала живые острые лучи в глаза. По пояс в сырой траве он шёл к ней навстречу и так вымок, что штанины прилипли к ногам.
- И я вымокла, не бойся! – говорила Наталья, юная, красивая, маня его к себе. К щеке её пристал голубой лепесток, а на губах сверкали капельки росы.
Когда это было? В какой жизни?
Издалека прорвался голос Любаши:
- … но я теперь никому не верю. Парни в любви клянутся, а в мыслях лишь одно…
… - …потом обсохнем, иди сюда, - звала юная Наталья.
И он, кажется, впервые тогда увидел её тело в первозданной красоте - разглядел синие прожилки на грудях и животе, ямочки на бёдрах и коленях.
- Плевать, что сыро, зато хорошо. Тебе хорошо? – она легла на спину, повлекла его за собой.
- Ты любишь меня? Ты не боишься меня? – шептал он, задыхаясь.
- Проводи меня, Любаша, до околицы.
Глаза у неё печальные, доверчивые. Видать, пролетела девка. Глядишь, и ему обломится надкусанного пирога.
Устыдившись своих мыслей, Богатырёв отвернулся. Но у околицы обнял её и притянул к себе.
- Зачем? – Любаша подняла на него испуганный взгляд. – Разве без этого нельзя?
- Нет, - прозвучал его приговор.
Константин шёл ночной улицей. В уставшем теле плескалась нерастраченная нежность, а мысли уж летели к Наталье – как она там одна, без него. Наверное, внучат тетёшкает бабушка Наташа. Его Таля! Эх, как быстро жизнь прошла, будто и не было. Война, заботы – не налюбились они с Наташкой, счастливых дней по пальцам можно перечесть.
Вдруг навстречу из проулка, гулко гремя на рытвинах, выкатилось старое выщербленное тележное колесо в металлических шорах.
Что за чертовщина? Кто балует?
Константин увернулся от колеса, замедлил шаг, вглядываясь в темноту:
- Никак трёпки захотели?
Он был уверен – парни балуют.
Никто не ответил, ничто не шелохнулось в темноте проулка. Только сзади, нарастая, послышался стук колеса. Будто заново пущенное, оно катилось прямо на него.
Константин отпрянул в сторону, и колесо, вертанувшись, снова покатилось к его ногам. Вот тут-то и приключился с Константином Богатырёвым неведомый прежде страх - голова налилась холодом, а волосы встали дыбом. И он пустился в позорное бегство.
Ноги едва касались земли – так быстро он летел, рискуя сломить голову в какой-нибудь рытвине. Земля была усыпана засохшими тополиными почками, и они громко хрустели на пустынной улице, но ещё громче, до громового раската грохотало, настигая, проклятое колесо.
Вот и дом Михайленкова с высокими воротами. Богатырёв, распластавшись по земле, нырнул в подворотню, пересёк двор, вбежал на крыльцо, забарабанил в дверь:
- Фомка, открой! Слышишь, открой скорее….
Страшный грохот потряс ворота. Богатырёв беспомощно оглянулся: ещё один такой удар – и от новых ворот щепки полетят. И этот удар не заставил себя ждать – сорвавшись с петель и запора, упала калитка. Чёртово колесо победно крутанулось на ней, будто высматривая Константина, и покатилось к крыльцу. 
Богатырёв вдруг почувствовал, как подгибаются, становятся чужими, непослушными ноги. Он завалился на спину. Под могучей рукой жалобно хрустнули свежерубленные перила и упали ему на грудь.
Из малухи выскочил Назаров в нижнем белье, как приведение в ночи, и побежал к Богатырёву на выручку, стреляя из нагана в чёрный проём ворот. Одна из пуль цвиркнула по колесу, выбив искру из стального обода, другая расщепила спицу. Крутанувшись брошенной монеткой, колесо выкатилось со двора. Но Назаров этого не видел. Склонившись над Богатырёвым, он тщетно пытался поднять, ставшее беспомощным и свинцовым, могучее тело.
- Костя, что с тобой? Ты ранен?
- Ты видел? Видел? – бормотал тот. – Помоги подняться. Нет, чёрт, не могу.
Назаров забарабанил в дверь:
- Эй, хозяин, открой!
- Кто стрелял? – раздался голос казачка из-за двери.
- Я стрелял. В кого стрелял, того уж нет. Да открой ты, чугунная голова.
Дверь чуть приоткрылась. Косой клин света упал на крыльцо, осветил Богатырёву плечо. Вслед за керосиновой лампой в дрожащей руке показалась испуганная физиономия Михайленкова.
- Командир, ты ранен или назюзюкался так? Эх ты ёлки-намоталки, да ты ж мне всё крыльцо порушил, так-растак….
- Помогите мне подняться, - прохрипел Богатырёв, - Что-то ноги не слухают.
Но перетащить его в малуху удалось лишь, когда собрались разбуженные выстрелами соседи.
На следующее утро они уезжали из станицы. Теперь Назаров уселся возницей, а Богатырёва уложили в телегу. Выглядел он хмурым и беспомощным. Молчал и шевелил губами, будто разговаривая сам с собой.
Собрались станичные - прощались с Богатырёвым, сочувственно вздыхая. На Назарова никто не обращал внимания, и Иван Артемьевич отлучился незамеченный.
Потом, в пути, развлекая товарища разговорами, сообщил:
- А знаешь, я перед отъездом всё-таки заскочил к той бабке, ворожее. Чем чёрт не шутит, вдруг что и скажет про судьбу Андрея. Да только не до гаданий ей теперь. Сидит, стонет, как воет, руку белой тряпкой замотала. Говорит, собаки покусали. Да где там, собаки, мне сдаётся, ранение у неё пулевое - кровь сквозь тряпицу так и сочится.
- Это она мне за Лагутина мстит, ведьма чёртова, - уныло покачал головой Богатырёв.
Но Иван Артемьевич его не понял.

29

Уполномоченный

Лишь тот достоин жизни и свободы,
Кто каждый день за них идет на бой!
(В. Гёте)

Низенький и тощий уполномоченный Увельского райкома партии Андрей Яковлевич Масленников колюче смотрел на хуторян и улыбался, уже и уже растягивая губы. Всё в нём было заострено: плечи, локти, колени, тонкие пальцы с крепкими чистыми ногтями треугольной формы, на лбу высокие залысины – отчего и голова казалась большой луковкой.
Поднялась Матрёна Агаркова – высокая, осанистая, красивая, как с картинки:
- Да что вы спятили? Да кто ж захочет от своего хозяйства? Какая к бису коллективизация?
- Цыц, баба, наперёд мужики скажут, - повернулось к ней каменистое, прокалённое как кирпич, лицо Авдея Кутепова, безжалостные глаза сверкнули холодной голубой лазурью.
Матрёна смерила его презрительным взглядом:
- Чего ты сыцкаешь - сходи, коль не терпится, а то обгадишься. И что уставился на меня, как старый козёл на ракитник?
Собравшиеся развеселились. Однако, ненадолго - общее настроение в толпе было сумрачное. Да и сама лужайка как-то поблекла – то ли от табачного дыма, то ли от вечерней сырости, то ли от комаров, тучей роившихся над головами. Отлетел куда-то в сторону свежий осенний воздух, яркий от синего неба, звонкий от птичьих голосов, ароматный от близких садов. На собрание стеклись всем хутором – и старые, и малые – сидели на траве, на принесённых лавках, взвинченные и умиротворённые, растерянные и сонные, лузгали семечки, с любопытством поглядывали на приезжего.
Неподалёку огрузший птицами лес кряхтел и вздыхал, как кряхтит и вздыхает покорный дед. Птицы же галдели живо и требовательно, как его внуки, приехавшие погостить. Это был шум природы, готовящейся к долгому зимнему сну. Знакомая с детства, всегда повторяющаяся картина лёгкой грустью трогало сердце Агаркова Федора, и делала его счастливым. Он желал птицам доброго пути и скорого возвращения домой.
- Вам что, товарищ, не интересно? Или вы уже всё решили для себя? Тогда скажите всем, – острый и настороженный взгляд уполномоченного колючкой прицепился.
Фёдор с неохотой оторвался от лесного очарования, взглянул на уполномоченного равнодушно, но твёрдо:
- С теми, кто руку не поднимет, что будет?
- Зря вы так: колхоз - дело добровольное.
- Добровольно - принудительное….
Масленников вздохнул, зябко пошевелил плечами, словно закутывался в исходящий с неба вечерний свет, подышал на вдруг застывшие пальцы:
- Кто ещё так думает?
Долго ждал, склонив на бок голову, потом разогнул затёкшую шею, положил руки на стол и укоризненно взглянул на Фёдора. Заскрипел старческим тенорком Яков Иванович Малютин, по-уличному – Дуля:
- В складчину оно мне, кажется, веселей. Как говорится, и батьку отлупить можно. Да только так ли будет, как вы тут наговорили, мил человек. Вы уедите, мы – останемся. С чем?
Синий засаленный пиджак сидел на нём мешком, латаные суконные брюки были в пыли и на ногах старые нечищеные сапоги. По всему видать – запущенный, необихоженный дедок. Снохам или дочерям не люб, подумал Масленников, а вслух сказал:
- Правильно ты говоришь, дед. И не сомневайся - партией твёрдо взят курс на массовую коллективизацию сельского хозяйства. Не вы одни, вся страна организуется в колхозы - иначе не прожить.
Мужики закрякали, закивали согласно головами:
- Конечно, если трахтур вместо лошадёнки, то оно конечно…. И клинья наши зачем?
Андрей Яковлевич безошибочно угадал настроение людей – сейчас они поспорят меж собой, поторгуются с ним и проголосуют «за» в большинстве своём – и победно взглянул на Фёдора. Тот, пожимая плечами, отвечал что-то сидевшей рядом женщине, так поразившей Масленникова своей недеревенской красотой.
С ближайшего подворья послышалась грустная негромкая песня: красивый голос выводил девичьи страдания – заслушаешься.
«Нашла время», - недовольно подумал Масленников, но с удовольствием отвлёкся от общего гомона: дело было сделано, остались частности.
Между тем, на лужайке как бы сам собой, но, конечно, более для приезжего шёл неспешный разговор.
- Кричи, не кричи, а землю отдай.
- А много ль здесь потомственных-то? Большинство – целинники. Так что - власть дала, власть и взяла…
- А в колхозе как оно будет? Поглядим.
- Здесь житья не дадут, я, мужики на море подамся, на юг. Там, говорят, тепло круглый год, виноград и фрукты разные.
- Везде работать надо, - вклинился Масленников. – Труд, учит Маркс, из обезьян нас людьми сделал. А человек разумный машины создал, чтобы больше производить хлеба и товаров, чтобы богаче жить, чтобы детей растить сытыми и грамотными. Вы поймите, мужики, ну, нет у нас другого пути. То, что пушки не грохочут, это не значит, что война закончилась. Идёт она, проклятая, ежечасно, ежеминутно. Не смог нас мировой капитал силой сломить – зубы обломал, так хотят теперь буржуи задушить нашу свободную республику экономической блокадой. Не дают они нам ни хлеба, ни металла, ни машин. И не дадут - поперёк горла мы им. А значит, всё это мы должны создавать своими руками. И времени на раскачку нет у нас совсем - хлеб стране нужен сегодня. А что вы можете дать на своих клинышках со своими клячами? Хрен да маленько – вот что! Короче, кто не с нами, тот – враг, потатчик мирового капитала, с такими разговор будет особый.
Все вдруг разом обернулись на Ивана Духонина, собравшегося на юга.
- А я чё? Я о детишках своих радею? Я как все.
- Ишь ты, радетель, - усмехнулся уполномоченный, и все засмеялись.
Зацокал языком Авдей Кутепов, закачал головой:
- Такого клоуна и в нашу коммуну? Его ж в работники никто не возьмёт. На что он нам?
Борис Извеков поднялся. Лицо спокойное, взгляд разумный, внимательный. Его имя упоминалось на инструктаже в райкоме партии. Масленников с одобрением кивнул.
- Интересно, кого же ты, Авдей, кроме себя в колхозе видишь?
- Вот - вот, - обрадовался поддержке Духонин. – Сам-то давно хозяином себя возомнил? Твои ж тараканы ко мне на постой с голоду просятся.
Снова смех.
Кутепов небрежно отмахнулся рукой:
- Вот так и соберёмся - убогий телом да хромой на голову, такое ж руководство изберём, так и работать будем.
И его реплику поддержали смешками. А Извеков, будто от пощёчины отшатнулся, побледнел лицом и сел, ничего более не сказав.
Эге, подумал Масленников, да тут не все ясно с руководством, а страсти чисто парламентские. С выборами стоит погодить, приглядеться. Как бы не провалить дело.
И будто по его сигналу какой-то парень крикнул:
- Солнце скрылося за ели, время спать, а мы не ели.
- Верно, мужики, чего воду толочь, - поднялся Масленников со своего места, - Давайте решать по главному вопросу. Будем в колхоз объединяться? Кто «за» - поднимите руки.
- Будем! Будем! Голосуем!
- На машинах пахать – не на пердячей тяге…

30

- Ты чего, дед, руку прячешь? Тяни.
- Подумать надо.
- Думай, а для какого хрена голову наращивал.
Чувствуя конец собрания, все зашевелились, повеселели.
Колхоз назвали именем героя Гражданской войны Семёна Михайловича Буденного.
Ночевать Андрей Масленников напросился к Извековым.
- Наш ты мужик, Борис. И в райкоме помнят твои заслуги, к тому же грамотный, партийный. Быть тебе председателем колхоза.
- Нет, Андрей Яковлевич, не поддержат меня мужики. Я для них – человек пришлый, хозяин неважный. А к власти тут не мало охочих найдутся.
- Мы рекомендуем – поддержат.
- Тут подумать надо крепко: меня прокатят – я переживу, вашу рекомендацию похерят – гораздо серьёзнее.
- Ты прав - давай думать.
Сидели на крыльце после ужина, курили. Воздух пах зрелыми яблоками, навозом, осенним лиственным лесом. Где-то драчливо промычал бычок, чертыхнулся охрипший женский голос, хлопнула дверь – наверное, загоняли телка пинками в стайку.
- Своё – берегут, - сказал Извеков.
- Правильно берегут, и колхозное будут беречь.
- Сознание людей – это то, что труднее всего поддаётся переделки. Можно межи распахать, скот в одну стайку загнать, но убедить людей, что всё это имущество по-прежнему их, только в общем пользовании, будет не просто.
- Согласен, но для того мы с тобой и кончали университеты, для того и в партию вступили, чтобы увлечь народ, разъяснить, указать правильный путь. А тебе надо подниматься: ну и что, что искалечен – за народное же дело. Это надо понимать. Я вот поживу у вас денька два-три, порасспрашиваю мужиков, как они насчёт твоего председательства, надавлю немножко. Вообщем – поработаю. Ну, не можем мы, дорогой товарищ Извеков, такое дело на самотёк пускать. Не тому нас учит ЦеКа.
Холодок утра был влажным. Туман, ощутимо липкий у земли, поднимаясь, редел и расслаивался. Прогнали стадо. Из-за леса вынырнул медно-красный диск солнца, разбудил ветерок. Туман, цепляясь за лощины, потянулся прочь.
Десятка полтора хуторских мужиков вместе с уполномоченным вышли в поле обмерять колхозную землю. С холма в белом свечении неба открывалась широкая пашня. Тут и там приятно зеленела озимь. Мужики курили, кашляли и нещадно плевались. Иван Духонин успел уже потрудиться - локти и колени его одежды были испачканы жирной огородной землёй. Наверное, зерно прятал, с неприязнью подумал о нём Масленников.
К обеду намерили три тысячи двести десятин.
- Ну вот, товарищи буденовцы, владейте, лелейте, богатейте. Садитесь-ка теперь за столы да пишите заявления в колхоз, чтобы честь по чести, всё по закону. Кто неграмотный – к Борису Извекову.
Авдей Кутепов, угадав минуту, завлёк уполномоченного к себе на гусятину. На похмурневшую жену тайком прицыкнул:
- Ты, кашу-то мешая, мозгой пошевеливай.
Украсил стол бутылкою и четырьмя стаканами. Разорвал лоснящегося гуся на добрые куски, уложил их в стеклянную узорчатую вазу, принесённую женой.
Подошёл принаряженный Дмитрий Малютин, пропел с порога, завидев бутылку:
- Милый пей вино, как воду, только хум не пропивай,
  Люби басеньких, хорошеньких – меня не забывай.
Авдей неспокойно хихикнул:
- Нечто ещё девками интересуешься?
- Зря смеёшься. Я девок завсегда любить буду. Любую заговорю. И товарищу приезжему – как вас по батюшке, не упомню – любую кралю присватаю. Девки и вино нужны, чтобы печаль снять.


Вы здесь » Форум Питерского сообщества » Проза » Клуб любителей исторической прозы


Сервис форумов BestBB © 2016-2024. Создать форум бесплатно